Шмелев И.С. – Солдаты

ПРЕДИСЛОВИЕ
        
       В Ландах в Капбретоне в 1925 году – написан был И. С. Шмелевым роман "Солдаты", оставшийся незаконченным, он был приостановлен.
       О романе "Солдаты" не тенденциозная критика отзывалась положительно:
       "Художественно-бытовое объективное изображение картин, без выражения симпатий автора, с юмором вскользь к некоторым сторонам русского человека". ...Роман "Солдаты" отличается от других произведений Шмелева, своей эпической формой изложения. Однако в него вложены те же национальные и религиозные традиции. В романе "Солдаты" представлено русское общество довоенного времени. Военные круги противополагаются городской интеллигенции. Офицеры, главным представителем которых является капитан Бураев, были носителями военного и национального чувства с определенным и настоящим понятием о чести". И еще:
       "Нам лично первые главы "Солдат" кажутся глубокими и замечательными по замыслу, и по силе выполнения. Как много обещал этот роман! Как не вспомнить острое, волнующее впечатление от него еще в начале жизни в эмигрантском Париже и горькое разочарование, ...что продолжения романа нет. ...Именно такой роман – художественная правда о старой России и о революции... необходим нам сейчас, и вдвойне будет необходим будущей России (Возрождение, октябрь 1957 г.).
       О романе "Солдаты", сам И. С. Шмелев писал в 1929 году, 25 мая, другу офицеру-инвалиду К. С. Попову:
       "Сейчас приступил – и плотно, кажется, – к великой (по размерам) работе "Солдаты", где постараюсь не только дать Солдата, русского солдата-офицера, но пущу перышко погулять по всей России, по многим несолдатам; когда солнце сияет гуще, виднее, – тени –".
       Все же к "Солдатам" И. С. Шмелев возвращался и написал еще шесть глав, являющимися и самостоятельными этюдами.
       В последний год жизни И. С. мне не раз говорил, что хочет взяться вновь за роман, расширить его тему. И закончить.
       В интервью в 1932 году И. С. на вопрос – "Почему не продолжается роман "Солдаты?" – ответил: "потому что я приостановил его. Мне показалось тогда не под силу дальнейшее развитие моей темы. Роман должен объять необъятное...
       Начало происходит в мирное время, в захолустье, где стояла воинская часть. Офицер Бураев – один из многих моих героев долженствующих впоследствии появиться. Дальше в романе я предполагаю изобразить эпоху войны, потом он перекинется за рубеж.
       Мои "Солдаты", – не только военные, – я к ним в будущем причислю, вообще всех тех, кто стоит за свою идею: журналистов, писателей, общественных деятелей и просто сильных духом русских людей. Получается не роман, а целая эпопея. Широта горизонтов меня смутила..."
       На Пасхе в 1950 году, вскоре после того, как И. С. написал свой последний рассказ "Приятная прогулка", для пасхального номера газеты "Русская мысль", замечательно удавшийся ему, но после длительного перерыва – болезни и операции – потребовавший от него большого напряжения, чрезмерной затраты сил, всего за два месяца до кончины, больной, лежа на кровати, он опять повторил мне: "Хочу взяться за роман "Солдаты", должен закончить его..." И это говорил он горячо, убежденно. Творческое вдохновение писателя сохранилось у Ивана Сергеевича до последних дней его жизни. И, несомненно, если бы Господь продолжил его дни, – роман "Солдаты" был бы доведен до конца, Иваном Сергеевичем Шмелевым, задуманным широким руслом.
       

    Ю. А. Кутырина
        
       

    ЧАСТЬ I
        
      – ПЕРЕД ВОЙНОЙ
        
      – I
        
       – Ро-тный командир!.. – крикнул предупреждающе дневальный, заслышав знакомые твердые шаги.
       И, словно выросший из земли, дежурный по роте молодцоватый унтер-офицер Зайка начал рапортовать его высокоблагородию, что в 3-й роте... ского полка больных нет, в нарядах столько-то... и за время его дежурства никаких происшествий не случилось.
       Смотря в бойкие карие глаза взводного, ротный выслушал строго рапорт, и в мыслях его мелькнуло: "а у меня случилось". Спокойно и деловито он сказал – "здравствуй, Зайка", получил облегченно-четкое – "здравия желаю, ваше высокоблагородие!" – и пошел коридором к роте, а за ним, придерживая у бедра штык, последовал на цыпочках дежурный, тревожно высматривая, все ли в помещении в порядке.
       Рота была в строю: шли утренние занятия.
       – Сми-рно, р-равнение напра-во... господа офицеры!.. – скомандовал поручик Шелеметов, встречая ротного, и подошел доложить, что делают.
       В живой тишине, рота смотрела сотней готовых глаз.
       Не здороваясь, – ты еще заслужи рота, чтобы с тобой здоровались! – капитан Бураев прошел по фронту привычных лиц, следивших за ним дыханием, скомандовал – "первая шеренга... шаг вперед!" – прошел вдоль второй шеренги, останавливаясь и поправляя то выгнувшийся погон на гимнастерке с накрапленными вензелями шефа, то криво надетый пояс, деловито-спокойно замечая – "как же ты, Рыбкин... все не умеешь носить ремня!" – или, совсем обидно, – "а еще в тре-тьей роте!" – или, почти довольный, – "так... чуть доверни приклад!" – взял у левофлангового Семечкина винтовку, потер носовым платком и показал отделенному Ямчуку зеленоватое жирное пятно, – "кашу у тебя, братец, маслят!" – сделал франтоватому взводному Козлову, которого отличал, строгое замечание, почему у троих за ушами грязь, а у Мошкина опять глаз гноится, – "доктору показать, сегодня же!" – вышел перед ротой, окинул зорко и улыбнулся нестрогими синими глазами, за которые еще в училище прозвали его "синеоким мифом". И рота внутренне улыбнулась, вытянулась к нему и гаркнула на его – "здорово, молодцы!" – радостное и крепкое:
       "Здравь... жлай... ваш... всок... бродь..!"
       – Стоять вольно, оправиться! К нему подошли поручик Шелеметов и подпоручик Кулик, в летних, как и у ротного, кителях, – было начало мая, – поговорили о сегодняшней репетиции парада, о близком выходе в лагеря. Поручик с ротным были приятели, вместе их ранило под Ляояном, но в роте были официально сдержанны.
       – Продолжайте, поручик. Ружейные приемы.
       Шел дождь. В открытые большие окна слышался его свежий шорох по убитому крепко плацу, по распустившимся тополям под окнами. В роте гулял сквозняк, пахло весной и волей, рекой, застоявшимися плотами и свежим зеленым духом одевавшейся в травку примы. Капитан подумал – почему занимаются в казарме, а не на воле, – хотел было сделать замечание, но вспомнил, что завтра, перед выходом в лагеря, парад, помнут и измочат гимнастерки и шинели. Отвернулся к окну, на дождь, смотрел, как 16-я, капитана Зальца, шлепает храбро в лужах, а старенький капитан бегает петушком и топает, похвалил боевого ротного, а ухом ловил работу, как ляпало по ружейным лямкам и отчетливо щелкали затворы.
       "Но как же быть-то?.." – спрашивал он себя.
       То, что ротный смотрел в окно, и так неподвижно-долго, и то, что в его спине было особенное что-то, – не укрылось от сердца роты. Она старалась. Стройная спина ротного что-то сутулилась сегодня и неподвижностью как-бы говорила: "да как же быть-то?.." И рота отвечала дружным, с колена, залпом – так!
       Этот дружный, надежный залп оторвал ротного от окна. Задумчивые синие глаза его блеснули, веселей оглянули роту, ровные гребешки фуражек, свежие молодые лица, точную линию винтовок, – и молча сказали: молодцы!
       "Вот эти... не изменят!" – мелькнуло в нем.
       Он пошел длинным коридором, оглядывая стены, ниши, столбы и своды: казармы были старинные. Мерно шагая по асфальту, глядел на давно знакомое, родное: на развешенные вдоль стен картинки боевых подвигов славного ...ского полка, на золоченые трубы из картона в георгиевских лентах, на серебряные щиты с годами былых побед, сделанные солдатами, на скрещенные, картонные знамена, взятые на полях Европы. Литографии славных полководцев, высоких шефов – смотрели из ниш сурово. Спрашивало восторженно – "а вы как?.." – казалось всегда Бураеву, – священное для полка, костлявое серое лицо старенького Фельдмаршала, в дубовом венке, обновлявшемся каждый год в день полкового праздника. И строже, и милостивее всех взирал из высокого киота ротный старинный образ Святителя Николы.
       – Лампа-дка..? – показал строго капитан сопровождавшему его Зайке.
       Лампадка не горела. Разбили бутылку с маслом, а артельщик забыл купить.
       – А ты, дежурный, чего смотрел? Доложишь фельдфебелю – на дежурство не в очередь.
       – Слушаю, ваше высокоблагородие! – отчеканил невозмутимо Зайка, потрясенный, что оказалось не все в порядке: все-то "Бурай" усмотрит.
       Отвернув одеялки на двух-трех койках и убедившись, что содержатся в чистоте, капитан прошел в ротную канцелярию-закуток и был запоздало встречен отлучавшимся по делам подпрапорщиком-фельдфебелем Ушковым, уже пожилым и раздобревшим, но еще молодцом хоть куда. С широкою бородою с проседью, Иван Федосеич напоминал капитану отца, полковника: вдумчивый, точный, строгий. Выслушав обстоятельный доклад по текущим делам, – Ушков возился с отчетностью, проверял каптенармуса с артельщиком, которые стояли тут же, вытянувшись у стенки, – Бураев просмотрел ведомости и наряды и отдал распоряжения отчетливо, как всегда. И никто не подумал бы по чеканному его голосу, что у "красавца" на сердце камень, а в сердце нож. "Красавцем" называл его про себя влюбленный в него фельдфебель.
       – Смотри, Иван Федосеевич... на параде завтра..! – пальцем закончил ротный.
       – Не извольте тревожиться, ваше высокоблагородие... строго на высоте положения должны оказать!
       Как водится это у сверхсрочных, он привык выражаться изуставно.
       – Ноги осмотреть, на случай. Гарнизонный, знаешь... хоть и не инспекторский смотр, а придет на ум..!
       – Так точно. Его превосходительство любят досрочно, как по тревоге!.. Ноги у всех, в предосмотрении физического порядка тела, ваше высокоблагородие! – особенно тянулся Федосеич, выражал свои чувства ротному: он сегодня узнал от капитанского вестового Селезнева, что у господина ротного нелады с мадамой, и господин ротный всю ночь не спал, а она еще до зари схватилась – и в Москву!
       Как раз принесли пробу. Капитан попробовал похлебку, кашу со шкварками. Одобрил. Покатал в пальцах мякиш, понюхал, посмотрел на тянувшегося артельщика Скворцова, сына деревенского торговца, соображая что-то. Артельщик смотрел уверенно, как всегда. Проглядел хлебную ведомость, сам приложил на счетах, справился у себя в пометках и сказал медленно: – Та-к-с...
       Все стояли навытяжке, только писарь Костюшка лихо скрипел пером. Капитан все о чем-то думал – не уходил. Думал он, проверяя себя: все ли он досмотрел, в расстройстве. А Федосеич решил по-своему: "расстроился из-за бабенки, та-кой... плюнули бы, ваше высокоблагородие!"
       Допросив каптенармуса, выветрена ли обмундировка, и сколько какого "срока" в цейгаузе, сделав распоряжение на доклад старшего лагерной команды о разбивке роты, Бураев закурил и дал папироску фельдфебелю, как всегда. Федосеич принял ее почтительно, двумя пальцами, большим и мизинцем, и положил на край столика. Ротный взглянул на его серьезное, мудрое лицо с ясным открытым взглядом, как у отца, и вспомнил отца-полковника и его яблочные сады, куда все собирался съездить, – и не один, – показать, как они цветут... "Съездить и посоветоваться? Да о чем же теперь советоваться!.." – спросил и ответил капитан. Передернул плечем от нетерпения, вспомнив, что завтра еще парад, а после завтра полк в лагеря уходит, и предпринять ничего нельзя. Но сейчас же и овладел собой, взглянул на часы и велел прекратить занятия.
       "Подать рапорт... по экстренным обстоятельствам, на несколько дней в Москву?" – пробежало в нем искушение. Но он тут же и подавил его: в такое время роту нельзя оставить.
       "Но что же сделать... убить?.." – задыхаясь, подумал он. Как раз через роту шел заведующий оружием, за которым несли наганы.
       "Сразу все кончить, смыть эту грязь..."
       И заманчивая, и утоляющая жгучую боль картина, как это будет, представлявшаяся ему все утро, встала опять в глазах.
       – Идем, Степочка?.. – встретил его поджидавший у выхода из роты Шелеметов с подпоручиком Куликом. – Вот, Куличок оросится от вечерних, приехала мамаша.
       – Так точно. Разрешите, господин капитан?.. – Вытянулся, краснея, подпоручик, не забывший еще училища.
       – Ступайте, Куличок, Бог с вами. Перед мамашей пасую, – улыбнулся ротный. – Помните, парад завтра... ни мамаш, ни папаш!
       – Так точно, господин капитан! – щелкнул весело каблучками подпоручик.
       Бураев с Шелеметовым пошли в собрание, наверху.
       – Совсем зеленый наш Куличок, – говорил Шелеметов, чувствуя, что у Степочки что-то "не тово", и примеряясь, как разговаривать. – Притащил абрикосовских громадную коробку, с ромом, и всю сожрали... взводных и Федосеича угощал! А тебе постеснялся предложить, здорово импонируешь! Помнишь, как я-то тебя стеснялся? А помнишь, под Ляояном... прикрыл ты меня шинелью, тут я тебя сразу и почувствовал!..
       – Да, было время... – думая о своем, рассеянно отозвался ротный.
       И подумал, смотря на круглое, белобрысое, "бабье" лицо поручика: "славный Шелеметка... и этот не изменит, с ним бы поговорить?" И, как часто бывало с ним, решил неожиданно – налетом:
       – Зайди-ка ко мне часа в два, перед занятиями... А сейчас –
        
       Выпьем дружною семьею
       За былые времена!
        
       – За былы-е времена-а!.. – запел Шелеметов, когда-то мечтавший стать кавалеристом, –
        
       Завтра, утренней порою,
       Пробужденные трубою,
       Станем бодро в стремена!
        
       Они поднимались по широкой каменной лестнице, с косыми, истертыми ступенями. Прижимаясь к стенке, попадались навстречу солдаты с котелками; обгоняли сторонкой, нарушая устав, артельщики с лотками "воробьев" – дымившихся аппетитно комков говядины, жилисто-синеватой, как раз по зубам солдатским; тащили в мешках душистые калабушки хлеба. Остро пахло солдатским варевом – лавровым листом и перцем. Попавшийся полковой адъютант поручик Зиммель, кудрявый и румяный, которого солдаты называли "Зина" за девочкино лицо, сообщил секретно, что пришел проект нового полевого устава, и командир назначил комиссию из батальонных и по ротному с батальона, включил и его, лихого командира 3-й роты, в приказе будет.
       – А Августовского не включил! – шепнул весело адъютант. – Не любит старик штабных...
       – Кто же от 2-го батальона тогда? – спросил Бураев.
       – Чекан. От третьего Густарев, от четвертого – Зальцо.
       – Правильно, – сказал Бураев, – Все тертые. Молодец старик, даже любимца Фогелева не назначил! Что же, боевых офицеров выбрал... не будет обидно Августовскому.
       Это было приятно, но скользнуло поверх того, что теперь было самым важным: не рота, не экзамены в академию, к которым готовился всю зиму, и даже не "Ночной бой", удачная работа, обратившая на него внимание, военных кругов и вызвавшая к нему ряд писем, – между прочим, от известнейшего профессора академии. Единственным важным, и даже страшным, – а страшного для него до сего времени не было, – являлся теперь вопрос: действительно ли изменила ему Люси, или это ему так кажется; просто – странное совпадение событий, и ничего рокового нет?
       В столовой собрания было, как всегда, шумно и накурено до-синя. Сновали солдаты в гимнастерках, подавая на столики; перекликались и шутили офицеры. На широком, историческом диване, вывезенном из Турции, – на нем, по преданию, спал Скобелев и прорвал шпорой шелковую обивку, так полоса и сохранилась, – сидели все офицеры 2-го батальона с подполковником Распоповым в середине, а штабс-капитан Оксенов, знаменитый в полку фотограф, снимал их группу, в память тридцатилетия службы в офицерских чинах полковника. Все кричали Оксенову, чтобы непременно захватил картину над диваном – "Вступление русских войск в Берлин". Рядом, в биллиардной, сощелкивались шары, и слышался трубный веселый бас батальонного Туркина – "В брюхо от дво-ех бортов, голу-бчики... Сделан!" Командир 16-й роты, сухенький капитан Зальцо, замечательный куровод и кушкинский герой, отряда генерала Комарова, участвовавший по доброй воле и в японской кампании, где был отличен георгиевским оружием, но почему-то не получил полковника, – "до третьей, видно, кампании отложили, не дай Бог!" – говаривал он шутливо, – решал со своими "молодшими" задачи из германского сборника, недавно полученного в полку. Завидев капитана Бураева, он шлепнул по столу, на котором лежала карта, и, сверкая серебряными очками, седенький и плешивый, крикнул звенящим голосом:
       – Вот кто решит с налету, и единственно правильно... Буравчик! Иди, Буравчик, сюда, покажи-ка моим молодшим!..
       И подставив ко рту сухенкие ладошки трубочкой, подмигивая к окну, где играл в шахматы совсем молоденький капитан 5-й роты Августовский, недавно кончивший академию и отбывавший свой ценз в полку, добавил дружелюбно:
       – Вот, милый наш академик сразу решил... только очень уж мно-го-гранно и тонко... и при наличии резерва... А немец требует "с соблюдением крайней экономии"! Нет, интересно, ты погляди... немцы, как-будто, подсмотрели классический случай... помнишь, у меня случилось, у деревушки Фу-Чи-Су-Лян, когда мы со стрелками, ночью, прошли болото? И никакого резерва не было, а обошли и всыпали?.. Фу-Чи-Су-Лян-то?.. – отозвался рассеянно Бураев, только что приказавший буфетчику налить "большую", и лицо его сразу посветлело, когда он вспомнил. – Как не помнить!.. Ну, Шелемета... выпьем за Фу-Чи-Су-Лян, – чокнулся он с поручиком, закусил наскоро брусничкой и подошел к капитану Зальцу. – Задание? – пробежал немецкий текст и поглядел на кроки задачи. Болото и тут, и тут?.. высота занята противником, четыре роты... единственная дорога в тыл... хорошо! У меня две роты, справа речка... левый фланг упирается в болото... гм... Так вот, исходное положение мое так...
       Он схватил карандаш и набросал решение – "налетом".
       – Единственно так, по-моему? Стремительной лобовой атакой, в полторы роты... Полуротой оттянуть внимание противника на речку. Мои бы ловко проделали!.. Только здесь несложней, чем у тебя под Су-Ляном. Там болотце с одной стороны было... – вдумчиво сказал он, всматриваясь в кроки. – Интересное положение, на темперамент. Лобовой атакой – и никаких.
       – Что, не говорил я тебе, что ты гениус романус! Могу тебя поздравить, и задачку-то немец содрал у Юлия Цезаря, под этим... как его?.. Не помните, капитан, где это Цезарь чуть было не сел в калошу, в болота-то его легион попал?.. – крикнул старенький капитан Августовскому.
       – Двадцать раз попадал и выходил сухим... – раздумчиво отозвался Августовский, вертя конем.
       – Ты, голубчик-Буравчик, и сам не знаешь, что ты изобразил! Куда проще немецкого решения, ей-ей!.. Гляди, как немец распорядился... – показал он решение.
       Подошли другие, и началось обсуждение. Большинством голосов признали, с командиром 2-го батальона Распоповым, считавшимся за великого знатока, что это – единственно точное решение, "чисто суворовское".
       – Не доживу я, Бурав, – вздохнул Зальцо, и Бураев подумал, глядя на вздутые на висках капитана жилы, что он долго не проживет, пожалуй, – а быть тебе корпусным... в академию если попадешь, понятно. И был бы я тогда при тебе... полковничком!
       – Доживешь – и будешь, – сказал Бураев, шутя, и вдруг насторожился: по устремленным глазам шедшего к нему солдата с фиолетовым узеньким конвертиком он почувствовал, что это письмо ему.
       – Будешь... если фиолетовых записочек получать не будешь! – пошутил в общем смехе Зальцо.
       – Кто подал, откуда? – спросил Бураев в смущении, вглядываясь в нетвердый почерк: он ждал другого.
       – Не могу знать, ваше благородие! – сказал молодой солдат. – Дневальному от ворот подали. Приказал господин взводный осьмой роты, Пинчук... иди, передай в собрание... они там. Видал, девчонка босая прибегала к воротам, в руку ткнула, а сама убегла...
       – Ступай.
       – Душистое?.. – подмигнул на конвертик Зальцо.
       – И я получал, бывало... очень-то не гордись.
       Бураев сунул письмо в карман, выпил еще с поручиком и напомнил – зайти часа в два к нему. Вспорхнувшее было сердце упало и остро заныло болью.
        
      – II
        
       В нижнем коридоре у выхода попался ему сдавший дежурство Зайка и стал во фронт. Думая о своем, Бураев рассеянно козырнул и сейчас же вспомнил про ротную лампадку. "Это я в раздражении назначил", – проверяя себя, с недовольством подумал он, – "Зайка невиноват, если тянул артельщика". Он вернул исправного всегда взводного, ловкого и веселого хохла, и внимательно расспросил его, как было. Оказалось, что и артельщик невиноват: масло только что пролили, а запаса не оказалось.
       – Скажешь фельдфебелю – отставить, – сказал Бураев.
       – Покорнейше благодарю, ваше высокоблагородие! – без движения на лице, крикнул чеканно Зайка, и по этой чеканности Бураев понял, как тот доволен.
       "Держи и держи себя, не распускай! что бы ни случилось – воли не выпускай!" – мысленно, как монах молитву, произнес Бураев заветное свое правило, в какой уже раз за утро. Правило это, принятое еще с училища, оправдало себя не раз. И теперь, мысленно повторив его, он почувствовал облегчение: то, что случилось с ним, показалось ему не безысходным, требующим еще разведки. Раньше парада и выхода в лагеря – роты нельзя оставить, это ясно. А сейчас, может быть, в письме?..
       Он открыл находу письмо, но оно было из обычных любовных писем, которыми ему надоедали: показалось на первый взгляд. Последнее время, правда, они приходили редко: у него же была Люси! Он прочитал внимательней, вглядываясь в нетвердый почерк, и его удивили выражения: "Вы меня мучаете давно-давно!" "Я безумно хочу Вас видеть, должна видеть. Вы должны прийти, иначе меня не будет в жизни, клянусь Вам!" "Вы все узнаете". Это "все" особенно останавливало его внимание. О том – все? Ему казалось, что – да, о том: хотелось. Письмо было в несколько строчек, раскидистых, неровных, но неподдельно искренних, молящих, близких к отчаянию. Оно молило – "сегодня-же, непременно сегодня" прийти за Старое кладбище, на большак, откуда поворот на село Богослово, – "другого места я не могу придумать, боюсь скомпрометировать и себя и Вас". Час был указан довольно поздний, 8, когда темнеет. Подписано буквой – К.
       Бураев перебрал всех знакомых, где были дамы, от кого можно было бы ожидать подобного, но ничего подходящего не нашел. Остановился было на молоденькой и веселой Краснокутской, жене командира 4-го батальона, но сейчас же с усмешкой и откинул: она только что родила и не выходит. Это "глупенькое" письмо – он так и назвал его – его надоедно раздражало. Было совсем не до свиданий, но что-то, бившееся в строках, начинало его тревожить: и то, что в этом, может быть, есть связь с тем, и неприятно волнующее совесть – "иначе меня не будет в жизни, клянусь Вам!"
       Он ничего не решил, зная, что это придет само, "налетом".
       С Большой улицы он свернул под гору налево, и открылся простор – на пойму, с черной полоской бора. Переулок был весь в садах. В самом конце его, о вишневом молодом саду, стоял беленький флигелек, найденный так счастливо, "милое гнездышко", – называла его Люси. Бураев остановился, – не хотелось туда идти. Вспомнил, что Шелеметов зайдет к нему, а сейчас уже скоро два, и надо скорей решать, и это его заставило.
       Переулочек с тупичком, где укромно стояла церковка, взятая кем-то на картину, – открывалась с обрыва чудесная гладь Заречья, – показались ему другими, противными до жути, словно и здесь – бесчестье. В моросившем теперь дожде унылыми, траурными казались начинавшие расцветать сады, что-то враждебное было в них. Грязноватыми мокрыми кистями висели цветы черемух, так упоительно пахнувших недавно, теперь нестерпимо едких. Гадко смотрел гамак, съежившись под дождем. Недавно она лежала, глядела в небо...
       У Бураева захватило дух: "а если... это письмо?.."
       Он представил себе Люси – живую, всегдашнюю, лежавшую в гамаке в мечтах или нежно белевшую с обрыва, смотревшую в даль Заречья, – и острой болью почувствовал, что без нее нет жизни. И показалось невероятным, что все закончилось. А если это – ее игра?.. Это так на нее похоже, эти изломы сердца, бегство от преснотцы, от скуки... Она же заклинала, что нет ничего такого... самый обычный флирт!.. Подстроила нарочно, помучить чтобы, новую искру выбить и посмотреть, что будет?.. И когда все покончено... – это письмо с "свиданьем", – какой эффект!..
       Он толкнул забухшую от дождя калитку, и на него посыпался дождь с сиреней, собиравшихся расцветать надолго. Много было сирени по заборам, много было черемухи и вишни, – из-за них-то и сняли домик. И вот подошло цветенье...
       Обходя накопившуюся лужу, Бураев пригляделся: её следки! Ясно были видны на глине арочки каблучков и лодочки. С самого утра остались, когда она "убежала от кошмара", воспользовавшись его отсутствием. Зачем он ее пустил? Но он же выгнал?.. Уехала с товаропассажирским, когда в десять проходит скорый!.. Сознательно убежала, ясно. Сунуть заоиску в столик... А эти глаза, скользящие!.. От страха убежала.
       Бураев вспомнил про револьвер, про ужас. И вот, перед этими следками в луже, ему открылось, что эти следки – последние, и то, что его терзало, действительно случилось, и исправить никак нельзя.
       – К чорту!.. – крикнул он вне себя и бешено растоптал следки, разбрызгивая грязью. – У, ты!.. – вырвалось у него грязное слово – потаскушка.
       Денщик-белорус Валясик выглянул из окна и стремительно распахнул парадное. Заспанное, всегда благодушное лицо его, напоминавшее капитану мочалку в тесте, – такое оно было рыжевато-мохнато-мягкое, – смотрело с укоризной.
       – Покушать запоздали, ваше высокоблагородие. А я куренка варил, все дожидал... Спросил барыню, а она ничего не говорит... а потом говорит, ничего не надо. А я сам уж, куренка сварил. Вот мы и ждали, ваше высокоблагородие!
       – Кто ждал? – спросил капитан, прислушиваясь к чему-то в доме.
       – А я ждал, супик какой сварил... – лопотал Валясик, бережно вешая фуражку. – Сапоги-то как отделали, дозвольте сыму, почистить.
       – Почта была? – спросил капитан, не видя почты на подзеркальнике.
       – Было письмецо, на кухне лежит. А я в роту хотел бежать, забеспокоился... долго вас нет чего-то.
       Письмо было от старого полковника, из "Яблонева". Капитан не спешил прочесть. Он прошел в салончик, красную комнатку, заставленную стульчиками и пуфами, вазочками, букетиками, этажерочками, с веерами и какими-то птичьими хвостами на бархатных наколках, с плисовыми портьерами, с китайскими фонарями с бахромой. Пахло японскими духами и кислой какой-то шкурой, купленной ею на Сухаревке, в Москве. Оглянул с отвращением – и остановился у большого портрета на мольберте. Долго глядел, вспоминая черты живой: страстный и лживый рот, чуть приоткрытый, жаждущий, – все еще дорогой и ненавистный; матовые глаза невинности – девочки-итальянки, похожие на вишни, умевшие загораться до бесстыдства и зажигать, – и маленький лоб, детски-невинный, чистый, с пышно-густыми бровками, от которых и на портрете тени. Эти бровки! словно кусочки меха какого-то хитрого зверушки... Вспомнил: когда Люси появилась в городе и делала визиты, командирша определила томно: "ничего, мила... так, на случай!" Вспомнил и про двусмысленные слухи, приползшие с губернатором из Вятки, которые назывались "вятскими", – и все-таки все забыл!
       За салончиком была спальня, с итальянским окном к Заречью. За площадкой с куртинками падал к реке обрыв, с зарослями черемухи, рябины, буйной крапивы и лопуха, с золотыми крестиками внизу – церкви Николы Мокрого. Соловьи начинали петь, и даже теперь, в дожде, щелкали сладко-сладко.
       Кинув на теперь омерзительную постель, сползшее голубое одеяло, напомнившее ему о ночи, когда он метался по дорогам, Бураев достал обрывки найденного письма и опять принялся читать, упиваясь страданием: "и всю тебя Лю... которые не могу забыть... бархатные твои ко... первое наше бур... бровки, мои "медведики", которые вызывают во мне... пахнущие гиацинтами твои... летели на вокзал, а твоя шапочка вдруг..." Только и было на обрывках, завалившихся в щель комода, но эти слова пронзали. В чем же тут сомневаться, ясно! Почерк его, наглого подлеца в пэнснэ, знаменитого "Балалайкина", защитника "всех любвей, угнетенных и безответных", как кокетливо рисовался он, волнуя сердечки женщинок. Стало совершенно ясно: в последнюю поездку в Москву в январе, "на елку", она потеряла шапочку... – "Из сетки в купэ пропала, какая-то дама со мной сидела... не она ли?" – возбужденно рассказывала Люси, такая чудесная с мороза, как розовая льдинка, в розовом своем капоре.
       – "До чего я иззябла, милый... согрей меня..." Было четыре часа утра, мороз – за 20. Он сам ей отпер, заслышав морозный скрип. И они до утра болтали в качалке у постели, перед пылавшей печкой... и Люси кормила его пьяными вишнями из длинной коробки от Альберта, с Кузнецкого, которую она – "как кстати!" – выиграла у Машеньки на елке. Тогда-то и появились "мои медведики!" Она гладила его щеки своими пушистыми бровями, щекоталась его усами, он целовал ей бровки – его "мохнатки", и она вдруг сказала, закрыв глаза, изгибая в истоме губы: "лучше – "медве-ди-ки"... они дрему-учие у меня, правда?" И он повторял в восторге – "медведики..." милые мои "медве-ди-ки..." – и принимал с ее губок вишни...
       "Нет, я ее убью!.. и этого... убью, убью !.." – говорил он себе, чего-то ища по комнате. – "Чувствовала, что !.. Сбежала... я бы ее убил!.." – повторял он, страдая и не находя исхода, зная, что сейчас он ее убил бы. Он сорвал браунинг со стены, памятный браунинг, отнятый в Томске у стрелявшего в него дружинника в башлыке, которого тут же и застрелил из его же браунинга, – было это во время забастовки, когда возвращались они с войны, – и сжал его крепко-крепко. Она так боялась этого браунинга!..
       – Господин поручик идут, ваше высокоблагородие! – доложил Валясик.
       Бураев решил "налетом", что говорить с Шелеметкой не о чем. Предлагать, как тогда правителю канцелярии, – на пистолетах? Теперь некому было предлагать. Теперь самому надо "требовать удовлетворения", и из-за такой-то!..
       "Нет, я ее убью, у-бью!.." – повторял возбужденно он, вешая браунинг на стенку и стараясь понять, что же сказать поручику. Спрятал письмо под книгу и вышел, посвистывая, в столовую. Одиноко лежал на столе куренок, грозясь култышками.
       – Вот и хорошо, Вася... Куренка хочешь, водки? Валясик, пива!
       – Пива выпью, – сказал поручик. – А что Людмила Викторовна... как насчет пикника?..
       – Придется отставить, видно... в Москву поехала, по делам, – спокойно сказал Бураев, наскоро выпивая пиво. – Так вот. Репетиция в четыре? Да, вот о чем... Смотри, брат, не подкачай завтра! Бригадный здорово соленый, в аттестации ему что-то намарали... кажется, к осени в отставку.
       – С тобой-то да подкачаю?.. Значит, наш Гейнике в надеждах...
       – Определенно. Ничего нового?..
       – Не слыхал?.. гимназистка в "Мукдене" застрелилась!
       – Кто такая?.. Везет нам на происшествия!..
       – Лизочка Королькова. Хорошенькая такая... недавно с ней танцевал, такая прелесть.
       – Ко... ролькова?.. – удивленно спросил Бураев, вспомнив о букве – К. – На романической подкладке, что ли?.. Не помню такой...
       – Ну, как не помнишь... четыре раза на _дню мимо квартиры ее проходишь! Как-то мне говорила – "почему ваш Бураев такой суровый". Очень тобой интересовалась.
       – Вот как!.. – смущенно сказал Бураев, думая о письме. – Что за причина, не знаешь?
       – Известная. С семинаристом в номере была... Ну, "огарки", понятно, чорт их знает. В записке обычное – "прошу никого не винить" и – "прости меня, дорогой папа". А сейчас попался отставной генерал жандармский, говорит – на политической почве! Запутали девчонку, испугалась... или отец тут что-то, – из дому выгнал? – а она!.. Обыск у отца сейчас... столоначальник казенной палаты. Но вот что подло... Семинарист-то этот убежал из номерка, после "бурной ночи"-то, а записка его, тоже с "не винить" осталась! И сволочь же пошла! Может, и застрелилась-то потому, что поняла, каков гусь.
       – Чушь какая-то! – раздраженно сказал Бураев, – Если отдалась, и вдруг, – хлоп!
       – Какая девчонка-то была!.. Будь деньги для реверса, ей-богу бы женился! – не то шутя, не то по серьезному сказал поручик. – Скучно одному мотаться.
       – Вот тебе раз! – усмехнулся Бураев криво. – Частенько что-то стало повторяться... От ра-зо-чаро-вания?
       – За два года четвертый случай, и все в номерах! Такое гнилье пошло, интеллигенция наша. Был недавно на лекции этого хлюста из Питера... цветами засыпали девчонки и мальчишки! Уж старик, плешивый весь, слюнявый... и – "Половой вопрос и социальное его разрешение!" Загвозистое все подносят. А то еще – "Бог и... половое чувство!" А полицмейстер и заклеил "половое-то, и вышло "Бог и... чувство!" Ты-то не был, а я, брат, насилу билет достал, у народного дома вся площадь была забита! И губернатор слушал, только в закрытой ложе. – Охота была!.. – Подмывало послушать, как это он подведет! По-двел, с... с!.. Уж и городил, – никто ничего не понял. И опять цветами засыпали. И опять был "социальный строй", какое-то плотско-духовное перевоплощение... в Новом Мире. И все – мы, мы, мы... мы предтечи, дайте нам какие-то све-чи!.. И поведут. Глядел я глядел на него... Этот был совсем молодой, а морда прыщавая, гнилая, из "сексуалистов", понятно... Глядел и думал – уж как тебе хочется повести за собой Лизочек этих и устроить с ними "перевоплощение". Откуда они берутся только!.. А молодежь, такая-то рвань пошла...
       – Молодежь-то бы ничего, а вот "вожди"-то ее!.. Читают-то свое гнилье сознательные, с плешью даже. А молодежь вон стреляется, очертя голову!.. Знаю эту... интеллигентщину нашу. Не выдержала девочка гадости – и...
       – Ну, что же, капитан, скажешь... хотел что-то?..
       – Да так... посидеть с тобой хотел, скучно что-то, – сказал Бураев, не найдя ничего другого. – Налей и мне.
       – А я, брат, Карлейлем зачитываюсь, бодрит. Молодчина, не чета нашим "половым". Да, личность... личность роль играет!
       – Вот так открытие! Это и до Карлейля давно известно, и в училище нам долбили. А вот наши-то господчики только о "массе" и долдонят. Послушал я их в Харбине тогда, и по всей дорожке. Мы с тобой знаем "массу", водили и в бой, и... и поведем, когда придется. А вот эти господа... они пятака своего не дадут "массе"-то! Ли-чность... И у собак даже роль играет, вон у нас на плацу кобель, пегий... какую роль играет!
       – Пропадает героизм, вот что. Личностей-то уж нет... вот и пошло, про "массы". Что вон этот плешивый, без "массы"-то? Приехал, собрал стадо и деньгу зашиб, и ручки у него целовали девчонки... и любую мог бы "за собой повести". Даже и тут "личность" играет роль, только...
       –... в половых вопросах, а на большее не хватит! – раздраженно сказал Бураев. – И охота тебе всякую галиматью слушать. Право, лучше Карлейля читай. Помнишь, в Харбине, как они "фейерверки" свои пускали, разжигали? Я еще понимаю боевиков... Идет, чорт, со своей бомбой и ставку делает: его ли повесят, или Он... всех ограбит и будет нас с тобой вешать! А вот эти, с воротничками, как тот плешивый, и все эти "эстеты" плакучие – такое-то шакалье... эти к боевикам потом прибегут, крошки подбирать. Я этих краснобаев ненавижу, как!.. Помнишь, осенью приезжал из Москвы проститутку Малечкину защищать, которая мужа-бухгалтера отравила? Дрянь преестественная, развратная до... ротного писаря, до пожарного, до... И на глазах детей запиралась с любовником в супружеской спальной... А бухгалтер терпел, подозревал и терзался, штопал детям чулочки... и не давал ей развода, знал, что так и до публичного дома докатится... и "героиня" его три месяца отравляла! А тот "балалайкин" страдалицу из стервы сделал! Плакали наши дамы в суде, три дня не обедали – "ах, неужели ее на каторгу?!" И, подлец, сам от своей речи плакал или луком глаза тер... Все искривил... и что же! Шестеро мужиков признали, что дрянь, а шестеро дураков, что героиня! И героиня вышла гордо, и гимназисты поднесли ей ро-зы! У!.. – хлопнул он кулаком. – Тьфу!.. Нет, в академию!.. к чорту!.. – крикнул вдруг капитан так страшно, что Валясик, пивший чай в кухне под соловьев, вскочил и вытянулся у двери:
       – Чего изволите, ваше высокоблагородие?
       – Что? Ступай... – сказал упавшим голосом капитан.
       Он прошел, широко шагая и треща пальцами, и не в силах дольше терпеть, решил "налетом":
       – Надо тебе сказать... придется мне, как в лагеря выйдем, дня на три отлучиться, а тебе заступить. Но вот что... и ты меня не спрашивай, – уклончиво вытянул из себя Бураев, хотя должен бы знать, что поручик всегда был осторожен и тактичен, – на всякий случай я тебе оставлю письмо, которое ты вскроешь и сделаешь, как там сказано. Будь покоен, – оговорился Бураев, видя, как взглянул на него поручик, – я уверен, что вскрывать тебе не придется, но... кто знает? Бывают обстоятельства, когда... ну!.. как в бою. Уверяю тебя, ничего такого, чего ты не мог бы, против чести... дело чисто личное.
       – Да я же знаю, Степа... и даю тебе слово. Ты меня извини... я не смею касаться личного, но все ли ты про... продумал? – осторожно, боясь коснуться, чего касаться не следует, спросил поручик. – Когда личное, не всегда может показаться, как есть на самом деле. Прости, это ты и без меня знаешь и сам меня этому учил, но... бывает!..
       – Да, конечно, возможно... – и Бураеву на мгновенье показалось, что еще возможно, что того не произошло; но по пустоте в комнате, по этому нетронутому курчонку на длинном блюде стало вдруг совершенно ясно, что несомненно произошло и происходит сейчас в Москве.
       Он вскочил, даже испугал поручика, и, схватившись за голову, пошел куда-то, повернулся к столу и выпил прямо из горлышка: так ему ярко встало, что происходит сейчас в Москве. Ехать сейчас же, и... Но, ведь, уже случилось, а надо приводить в рапорте ложь и ложь... и только месяц тому он уже отлучался, с нею... а завтра парад, и надо представить роту, это служебный долг, и не исполнить его нельзя, так же как и в бою нельзя оставаться сзади. "Держи и держи себя, не распускай... что бы ни случилось – воли не выпускай!" – мысленно приказал он себе и сейчас же вспомнил, что кто-то умоляет его придти, "иначе меня не будет в жизни, клянусь Вам!" Неужели это она, застрелившаяся гимназистка Королькова? Но ведь еще не вышло срока, помечено субботой. И там какой-то семинарист... Нет, ехать сейчас нельзя.
       – Ты сделаешь. Спасибо, милый Васюк. Иди в роту, я скоро подойду.
       И они крепко пожали руки.
       Идти в спальню Бураеву не хотелось. Он взял брошенное на стол письмо от отца и стал невнимательно читать: что там особенного! Но особенное как раз и оказалось, и чем больше вчитывался в письмо Бураев, в крепко и крупно написанные слова отца, тем больнее, до обжигающего стыда, чувствовалось ему, до чего же он низко пал. За последние полгода отец переслал ему уже восемьсот рублей, с каждой посылкой покрехтывая все больше и оговариваясь, что "все бы ничего, да неурожай яблока подвел, подлец", что Паше не пришлось послать ни копейки, "а сам знаешь, подпоручику трудней жить, на 80-то рублей... вот если бы вы в одном городе жили... надо ему хлопотать о переводе в твой полк, так ему и написал, и ты его вытащи, а то он что-то и не почешется... уж не завел ли "штучку"?" Жалел полковник, что – "дернуло меня, купил зачем-то в прошлом году пролетку!" В последний посыл, когда дозарезу понадобилось сразу четыреста – на беличью шубку Люси! – старый полковник "наскреб всего триста пятьдесят, у подлеца Куманькова прихватил под будущее", а "Костиньке в Питер мог всего четвертной послать, а он по урокам бегает и запускает работу в Институте, а ему надо к маю проекты сдавать, и обиделся на меня, так полагаю, другой месяц ни строчки от него. А уж о кадетике и говорить нечего, только яблоков и послал. И Наташе все собираюсь, а у ней за пианино полгода не плачено... так что ты уж как-нибудь... Вот если бы пенсион подняли, да что-то Государственная Дума о нас не думает, а Александровский Комитет вот пошлет за пульку – вышлю". Это предпоследнее письмо теперь остро вспомнилось капитану и это – "за пульку" – бросило его в жар. "Боже, Боже..." – прошептал он, хватаясь за голову, – "скотина... сам бы мог старику давать, обя-зан был давать!.." Завел "штучку!" Какая подлость!..
       Он поднялся, увидал себя в зеркале и отвернулся. По кинутым резко в стороны, выгнутым на концах бровям, "энергическим, от бабушки-черкешенки", как говорил полковник, и по черному с синевой хохлу – у полковника был такой же, только немножко с солью, вспомнился ему, как живой, отец, с утра до вечера на ногах, с лопатой или киркой, в широкой шляпе, под яблонями, как рядовой рабочий. "В глине копает ямы, все насаживает для нас, а у него пуля под самым сердцем... и на воды ему необходимо, а я... шубочки покупал, стульчики, фонарики пошлые... о, чорт!.." Но это письмо было яснее ясного. Заканчивал так полковник:
       "Значит, уже не взыщи. Куманьков дает тысячу, но это лучше зарезаться. Скажи прямо: проиграл, растратил?.. Не поверю. Ты не таков. Бураев? Не поверю, не хочу думать. Значит, не по средствам живешь. Извини, но это уж эгоизм, в ущерб всем. Посократись. Понимаю, дело молодое, и ты мне, я не забываю сего, из Маньчжурии тогда прислал тыщенку-другую, на сад пошли... Но видит Бог – на новые сапоги не собьюсь. Не обижайся, Степа".
       Бураев опустил на руки голову и сидел неподвижно, пока Валясик не окликнул его тревожно:
       – В роту, ваше высокоблагородие, не запоздаете... уж четвертого половина?.. Так и не покусали ничего...
         Читать произведение •Солдаты• от Шмелев И.С., в оригинальном формате и полном объеме. Если вы оценили творчество Шмелев И.С. - оставьте свою рецензию для посетителей Brusl.ru, обратная связь на mnenie@brusl.ru

Страниц: Страница 1 из 7 1 2 3 4 5 > >>
Просмотров: 4530 | Печать