Арцыбашев М.П. – Миллионы




      - А вы твердо уверены, что миллионеры только для этого и годятся?.. - отозвался Четырев.
      Он спросил как будто бы шутя, но все, и сам Мижуев, почувствовали, что это вызов.
      - А для какого ж еще черта?.. - прекрасно уловив тон Четырева, нагло ответил Подгурский с явным желанием вызвать ссору.
      Опалов примирительно заглянул в глаза Мижуеву.
      - А вы какого мнения о Пархоменко?.. - чересчур естественно перебил он.
      Мижуев высокомерно взглянул на него и не ответил. Ненависть, сквозившая в тоне Четырева, которого он читал и искренне уважал, больно и грустно кольнула его. Он почувствовал себя среди врагов, и почувствовал с болезненным и грустным недоумением.
      - Мне кажется, - тихо заметил он, упорно глядя на свои скрещенные на столе руки, - что это не совсем справедливо... Можно быть миллионером и годиться на что-нибудь более интересное, чем спаивание шампанским.
      Четырев поднял упрямые ненавидящие глаза и чуть-чуть усмехнулся. Мижуев вздрогнул и слегка покраснел.
      - Да вы, кажется, обиделись?.. - двусмысленным тоном заметил Подгурский.
      Я не обиделся... - краснея еще больше, возразил Мижуев... - И говорю это вовсе не потому, что я сам миллионер... Пархоменко - исключение. Это выродок, который может появиться во всякой среде. А мне кажется, что человек может быть таким или иным независимо от количества денег в кармане.
      - Конечно!.. - воскликнул, опять-таки чересчур искренне, Опалов.
      - Пархоменко не выродок... - холодно заметил Четырев. - В той среде, где все построено на деньгах, где деньги все покупают и за деньги все продают, Пархоменко-явление совершенно нормальное. Таким и должен быть настоящий... миллионер. А если есть другие, то уже скорее они - своего рода выродки... живая нелепость...
      Дуновение вражды и приближающейся ссоры пронеслось так явственно, что Марусин поднял голову и покраснел, а Опалов заерзал в неопределенном движении между Четыревым и Мижуевым.
      - Почему же?.. - сдержанно спросил Мижуев, и что-то грустное послышалось в его голосе. - Я...
      - Я не о вас говорю... - небрежно возразил Четырев, и уже совсем ясно стало видно, что он весь во власти неудержимой упрямой ненависти.
      - А хотя бы и обо мне... - тихо и не поднимая глаз, заметил Мижуев.
      - О присутствующих не говорят!.. - вмешался Опалов. - Вы это забыли, Федор Иваныч!
      Мижуев потупился еще больше и еще тише возразил:
      - Нет, отчего же... Мне очень интересно знать, что думает... Сергей Максимыч, которого я очень люблю и уважаю как писателя...
      Четырев вдруг тоже покраснел. И, не глядя на него, Мижуев понял, что он не верит ему и думает, будто Мижуев хочет его задобрить. Это было страшно больно и обидно. Стало стыдно своей откровенности и недоумевающе-грустно. Четырев искренне казался ему чутким и вдумчивым писателем, и было непонятно, что этот вдумчивый правдивый человек, почти не зная его, уже за что-то ненавидит и хочет сделать больно.
      Мижуев сделал над собой болезненно огромное усилие и так же тихо сказал:
      - Я говорю искренне...
      Теплая просящая нотка дрогнула в его голосе.
      Марусина тронуло, что такой большой, сильный, поживший человек так кротко стучится к людям, отталкивающим его. Легкая досада на Четырева шевельнулась в нем.
      - Сергей Максимыч, вероятно, хочет сказать, - заговорил он, краснея и поднимая добрые глаза, - что скопление огромных богатств в руках одного человека... есть нелепость...
      - Ну, это что-то из социал-демократической программы... - насмешливо отозвался Подгурский.
      - Сам миллионер, как живой человек, по-моему, нелепость! - резко перебил Четырев.
      - Что вам сделали несчастные миллионеры? - опять постарался сбить на шутку Опалов.
      Но это вмешательство раздражило Мижуева. В любопытных глазах Опалова он уловил тайное удовольствие.
      - Нет, я попросил бы вас дать высказаться Сергею Максимовичу, - холодно и властно сказал он. Опалов несмело мигнул и неловко улыбнулся.
      - Что ж тут высказываться?.. - хмуро возразил Четырев. - Что я думал, я уже сказал, вполне ясно. Я считаю нелепой жизнь людей, у которых в руках сосредоточивается им не принадлежащая колоссальная сила. Они не могут не сознавать, что сами по себе не только нуль, а ниже нуля... что без своих миллионов они никому не нужны. Является логическая необходимость или уйти в ничто, или использовать эту силу... А как ее можно использовать?.. Что могут дать деньги, громадные деньги?.. Разврат, власть, роскошь... И странно было бы думать, что человек может отказаться от того, что так услужливо и легко ему дается. И он развратничает, насильничает... самодурствует...
      - Будто только это?.. А Третьяков, например?.. - тихо заметил Мижуев.
      - Что ж, Третьяков? - резко оборвал Четырев. - Такой же самодур, как и все... Человек употребил всю свою жизнь на то, чтобы давить на искусство в угодном ему направлении, создал в России целую полосу тенденциозного уродливого направления, на десяток лет задержав здоровое, нормальное развитие искусства.
      Резкий, но слабый голос Четырева, которому было трудно бороться с ресторанным шумом, звучал злобно и напряженно.
      - Что-нибудь одно: или, идя естественным в своем положении путем, миллионер должен быть паразитом, губить жизнь, высасывая из нее соки, чтобы пухнуть, как червяк на падали, или остаться тем, что есть: ничтожным придатком к своим миллионам...
      - А разве сам миллионер не может быть талантливым человеком, писателем, художником, поэтом? - спросил Опалов.
      - Может, конечно!.. - коротко пожал плечами Четырев. - Но для того, чтобы развить талант, чтобы создать из себя самого нечто большое, надо борьбу, страдание... Что же может заставить страдать человека, которому жизнь и без того сует в руки самые утонченные наслаждения?.. Это нелепо!..
      - Федор Иваныч... - деликатно перебил неслышно подошедший старичок распорядитель. - Вас просят к телефону.
      Четырев внезапно замолчал, и глаза у него стали странными, углубленными, точно он мысленно продолжал свою злобную и страдающую речь.
      - Что?.. - не сразу поняв, переспросил Мижуев. Лицо его было бледно и устало, и страдальческая черточка лежала у печальных глаз.
      - Господин Пархоменко просит вас к телефону.
      - Может быть, во многом вы и правы, - не глядя на Четырева, проговорил Мижуев, - и я хорошо понимаю вас, но... знаете, это - жестоко!.. Простите, господа, я сейчас... - перебил он самого себя и пошел за лакеем.
      Любопытные лица опять провожали его, пока он пробирался между столами.
      Пархоменко звал его в загородный ресторан, говорил, что будет Эмма - шансонетная певичка, которую немного знал Мижуев.
      - А Мария Сергеевна?.. - машинально спросил Мижуев.
      - Мария Сергеевна уехала домой... - глухо отвечал невидимый Пархоменко.
      - Хорошо... - так же машинально ответил Мижуев.
      В телефонной будке было темно и душно. Мижуев закрыл глаза и прислонился к стене. В ушах все еще раздавался слабый ненавидящий голос.
      - Что ж... может быть, он и прав... Но почему такая ненависть?.. Почему он не видит?..
      Мижуев не кончил свою мысль и почувствовал, как больно и тоскливо сжалось в груди.
      Когда он вернулся к столу, Четырев и Марусин уже прощались.
      - ...Между ним и миллионами людей всегда будут стоять миллионы рублей, и что-нибудь из двух: или это совершенно одинокий человек, или зверь... нелепость, которая в самой себе носит свою гибель...
      Увидев Мижуева, Четырев коротко оборвал и посмотрел ему навстречу с холодной вызывающей решимостью.
      - Вы уже уходите? - через силу спросил Мижуев.
      - Да.
      - Может быть, еще увидимся?.. - спросил Мижуев, пожимая руки - одну, дрожащую от возбуждения, другую, дрожащую от волнения и болезни.
      - Может быть... - холодно ответил Четырев, и от этого ответа еще холоднее и жестче повеяло непримиримой враждой.
      Мижуев с непонятным ожиданием взглянул в лицо Марусину. Но оно было смущено, и открытые добрые глаза смотрели чужим далеким взглядом.
      Страшный прилив сжал горло Мижуеву: это была и мучительная боль, и внезапное мучительное желание сделать что-то ужасное, злое, показать им, что все-таки он сильнее их и может уничтожить, исковеркать, как бурьян на пути. Но порыв мгновенно упал, и когда Мижуев глядел вслед уходящим, лицо его было только бледно и странно, как у человека, обреченного на смерть.

V
      Грудью вперед, точно атакуя, размахивая юбкой, подхваченной выше колен, и крепко и упруго перебирая стройными ногами, влетела женщина с голыми плечами и в черной шляпе набекрень.
      Пили уже давно. Вино, сигарный дым, насыщенный электрическим светом, потом и ликерами воздух, крик и шум возбудили уже до того, что женщина была необходима. Нужна была точка, на которую излилось бы чрезмерное напряжение бессонной угарной ночи. При виде ее вспыхнуло буйное, почти бешеное движение: Пархоменко, красный, с налитыми кровью глазами и мокрыми черными усами, кинулся навстречу, повалил стул и, подхватив тонкую гибкую талию, обтянутую ажурным корсажем, поднял женщину на воздух и с размаху поставил на стол. Упала бутылка, и рюмка вдребезги разбилась о пол.
      - Ай!.. Уроните!.. - вскричала женщина, и ее неискренний, привычно возбужденный голос вздул бессмысленное веселье.
      - Ура!.. - закричал Пархоменко. - Да здравствует красота!.. Давайте вина ей... Пусть догоняет!
      Все сгрудились к женщине, в страшной жадной тесноте. Глаза загорелись острыми искрами, пальцы плотоядно цеплялись за выпуклые бедра, упругие ноги и круглые полуобнаженные руки. Пархоменко подносил смеющимся пунцовым губам бокал с желтым шампанским. Опалов, с сухим румянцем на белом лице, целовал руку, нагую выше перчатки. Толстый биржевик, растянув почти на грудь сочный мокрый рот, чокался и ржал, как толстое Сытое животное на случке. Казалось, они все были готовы броситься на это розовевшее, за черным кружевом нагое вкусное тело и разорвать его, визжа и кусаясь.
      Только Подгурский равнодушно цедил ликер, да Мижуев, тяжелый и мрачный, как всегда, грузно сидел на диване и смотрел сонными большими глазами.
      Женщину перенесли на диван и уронили, должно быть, сделав больно, но она только хохотала, била кончиками бесстыдных пальцев по хватавшим ее тело рукам и кричала уверенно и вместе фальшиво:
      - Не увлекайтесь!.. Не увлекайтесь, господа!.. Прочь руки!.. Дайте мне шампанского... Я хочу сегодня быть пьяна!.. Мне весело... Если бы вы видели, как меня сегодня принимала публика!.. Триумф...
      И она неожиданно громко пропела отрывок бравурной шансонетки.
      Опалов подал ей вино и вдруг зажег под бокалом карманный электрический фонарик. Желтую влагу пронизали яркие золотые искры, и шампанское засмеялось, как живое. Было очень красиво, и желтые искры, отражаясь в смеющихся черных глазах женщины, придали им что-то фантастически дикое.
      - Ах, какая прелесть!.. Душка, еще, еще!.. - закричала она, хохоча, как русалка.
      Опалов хотел опять зажечь, но Пархоменко неожиданно вырвал у него фонарик и пустил белый резкий свет прямо ей в глаза. Они стали желты и прозрачны, как у кошки. Женщина зажмурилась от боли, потом засмеялась. Но все успели заметить бедный наивный грим у ресниц и тайные жалкие морщинки в уголках глаз еще молодой, но уже увядающей женщины. Даже Подгурскому и Опалову стало чего-то жаль и стыдно, но Пархоменко как будто нечаянно зацепил ногой ее кружевной хвост, свернувшийся на полу, дернул и разорвал.
      - Ах, что вы!.. - вскрикнула женщина, и Мижуев услыхал в ее голосе покорный испуг.
      Пархоменко притворился, что едва не упал, и еще больше, уже явно нарочно, разорвал кружево, обнажил полную ногу в обтянутом шелковом чулке. Его черноусое лицо сжалось в жестоком движении и стало похоже на кошачье.
      - Оставьте же!.. - опять крикнула женщина и в подрисованных глазах ее мелькнула испуганная злость.
      Опалову было неловко, и он топтался около них, неестественно и несмело улыбаясь своим странным, как у японской куклы, лицом. Подгурский как будто равнодушно смотрел на них, но в ту минуту, когда Мижуев хотел брезгливо вмешаться, он вдруг сказал:
      - Павел Алексеич... бросьте!..
      Пархоменко от восторга даже трясся. Он притворялся, что поправляет платье, и потными руками уже мял круглые колени, вздернув кружево так, что показалась полоска голого розового тела... Женщина вырвалась и истерически хохотала. Но сквозь смех слышались наивно-простые слезы. Ей было жаль своего красивого дорогого платья.
      - Бросьте... ну что в самом деле!.. - повторил Подгурский.
      - Оставьте, Павел Алексеич... - поддержал Мижуев, брезгливо морщась.
      Но Пархоменко уже не слышал или не хотел слышать. Красное черноусое лицо стало совсем страшно свирепой сладострастной жестокостью.
      - Да вы слышите?.. Бросьте, я говорю!.. - вдруг негромко, но с угрозой крикнул Подгурский. И голос его был так странен, что Мижуев с удивлением оглянулся. Он ожидал, что Пархоменко сделает что-нибудь скверное. Но Пархоменко сразу отступил от женщины, и в его еще горящих от жестокого возбуждения глазах мелькнуло юркое опасение.
      - Мы это сейчас поправим... - примирительно вступился Опалов. - Дайте мне вашу шпильку... - сочувственно обратился он к женщине, собиравшей свои кружевные лохмотья.
      - Подумаешь, какое благородство!.. - нахально и в то же время трусливо пробормотал Пархоменко, отходя и косясь, как собака. - Нельзя позабавиться... И не таких видали!..
      - Есть границы всему... - холодно заметил Мижуев.
      Пархоменко на мгновение замолчал и как будто растерялся, потом неискренне оживился и повернулся к женщине. Он понял, что выходка его никому не понравилась, и струсил.
      - Какая там шпилька!.. Пустите, Опалов... У меня есть средство получше...
      Две сторублевые бумажки очутились у него в руке, и он торжественно засунул их за декольте женщины, погрузив всю руку в мягкую, как пух, пышную грудь.
      - Ну, Эммочка!.. Не сердись!..
      Эмма сразу присмирела, потом ее черные глаза сверкнули жадным огоньком, и вдруг она поцеловала Пархоменко прямо в черные мокрые усы.
      - Ах, какой ты добрый!.. - сказала она и нельзя было разобрать - искренне или нет. Только глаза стали у нее неестественными.
      - Да, добрый... - отозвался Подгурский. - Еще бы - платье порвал, денег дал!.. Прелесть!..
      У него было такое выражение, точно он готов был броситься и треснуть Пархоменко по круглой самодовольной физиономии.
      - И что за манера!.. - брезгливо и зло продолжал он. - Рвать, бить, потом деньги бросать!.. Гостинодворское остроумие!..
      Он говорил так выразительно, как будто метил оскорбить не только словом, но и каждым звуком голоса.
      - Вы бы еще попробовали лакеям горчицей морды смазывать... Что ж, это тоже хорошо... А то еще собственным лбом зеркала бить!..
      Пархоменко с визгом смеялся, и Мижуев с удивлением видел на его черноусом красивом лице трусливую бессильную злобу, какая бывает у мосек, которые хотят и боятся укусить.
      - Ну, ладно... Мы знаем, что вы нахал порядочный!.. - бегая глазами по сторонам, защищался он.
      Но Подгурский, точно сорвавшись, уже не отставал от него: то он предлагал ему одному ехать в четырех каретах, то выкупаться в шампанском, то велеть проломать стену на улицу для торжественного выхода, как сделал один московский купчина.
      - Пархоменко все неестественнее смеялся, и видно было, как страх бессильно борется в нем с бешеной ненавистью.
      Опалов даже спросил Подгурского потихоньку:
      - Что вы за рыбье слово против него знаете?
      - Никакого я слова не знаю, - презрительно-серьезно ответил Подгурский, - а просто эти господа думают, что с их деньгами все возможно... И когда наткнутся на человека, которому на их капиталы в высокой степени наплевать, так и ослабнут... Больше им нечего выдвинуть!
      Толстый биржевик, с особой еврейской деликатностью стараясь замять неприятную историю, завел разговор о проделках миллионеров вообще и рассказал два-три анекдота.
      Это удалось. Разговор стал общим, и Пархоменко, блестя глазами, с увлечением сказал:
      - Нет, это что!.. У них нет чутья... Это все грубо, плоско!.. Мне бы вот что хотелось: например, если бы запрячь в коляску штук пять балерин... так прямо в трико и газовых юбочках... и прокатиться по Морской. Вот это был бы шик, это красиво!..
      - Какие глупости!.. - притворно рассердилась Эмма. - Кто же захочет срамиться!..
      - Э!.. Дать по тысяче-другой, так сама Адальберг в корню пойдет!
      Биржевик захохотал, и на жирных губах у него показался густослюнный водоворотик.
      - Еще бы!.. - с восторгом увлеченно крикнул Пархоменко. - Вы только вообразите: розовые ножки, газовые голубые юбочки торчком и голые спинки!.. Можно слегка подхлестывать!.. Нет, знаете, надо только фантазию, а то хо-орошую штуку можно сочинить!..
      Мижуев тяжко сидел на диване и почти ничего не пил. Нездоровые глаза его все время сохраняли мрачно брезгливое выражение. И чем дальше, тем становилось ему скучнее и противнее. Тоска начинала переходить в какое-то острое режущее чувство. Но он все сидел и сидел. Ему было страшно остаться одному, чтобы не думать, не желать чего-то непонятного, не желать бессильно и тяжело.
      Крики и смех оглушали его, каждое слово и каждое движение было противно. Купеческий сынок, похожий то на барина, то на играющего с мышью толстого кота и думающий, что счастье заключается в том, чтобы пороть голых балерин и издеваться над несчастной курортной кокоткой... жирный биржевик, чмокающий, точно сладострастно пережевывая и пересасывая рубли... действительно талантливый Опалов, топчущий свою тонкую художественную душу, чтобы пристроиться под благосклонность богача... И Мижуеву было страшно думать, что это настоящие люди и что среди них он должен будет жить еще много лет. Он вспомнил Марусина и Четырева и с холодной грустью представил себе их непримиримые, далекие, что-то свое, ему непонятное, знающие души. Болезненная злоба опять начинала кипеть в нем. Один Подгурский, занятый ликером и сигарой, внушал ему слабую непрочную симпатию.
      - Все-таки не побоялся выступить на защиту этой жалкой Эммы...




Страниц: Страница 5 из 13 << < 1 2 3 4 5 6 7 8 9 > >>

Скачать Арцыбашев М.П. – Миллионы (.doc)


Просмотров: 7779 | Печать
Самое популярное

  • Рейтинг@Mail.ru