Арцыбашев М.П. – Миллионы



IV
      Ночь отделила море от земли. За резко освещенным каменным парапетом набережной стеною стоял что-то скрывающий мрак, и в нем чудилась непонятная непрекращающаяся жизнь. В невидимом просторе что-то двигалось, напряженно вздыхало, всплескивало, как будто плакало, росло и падало и опять нарастало где-то в черной дали, слитой с черным небом. Там, во мраке, скрыто от человеческих глаз, неустанно шла вечная таинственная борьба, точно миллиарды каких-то существ под покровом короткой ночи спешили закончить свое свирепое темное дело.
      А набережная, безжизненно озаренная бледными огнями фонарей, была окована прозрачной чуткой пустотой. Деревья сливались в темную однообразную массу, и только у самых огней ярко, но мертво зеленели отдельные застывшие листья. Порой где-то вырастали одинокие отчетливые шаги, в круге света вдруг рождалась резкая черная тень, росла, вытягивалась, перегибалась за парапет в море и также мгновенно пропадала во тьме, унося вдаль четкие стихающие шаги.
      Мижуев шел один, и казалось ему, что голова его огромна, а сердце пусто.
      Неустанно море шумело и о вечной тоске, над горами безмолвно горели большие звезды, и в душе Мижуева было такое чувство, точно он стоит над миром, в котором все давно умерло, навсегда прекратилась всякая жизнь, и глаз видит только мертвые снежные поля да далекие звезды, окованные холодом вечного молчания.
      Мертвая грусть тихо ныла в душе, и было все равно, куда и зачем идти в пустоте и молчании ночи.
      Еще живо было светлое воспоминание, и в ушах, как будто издалека, раздавался звенящий смех. Мелькали в памяти: светлые волосы, влажные глаза и мягкий чистый подбородок закинутой в смехе женской головки. Но мысли бежали мимо нее, быстро и далеко, как тучи мимо луны в мутную зимнюю ночь. Не было в них ни цели, ни начала, ни конца, и уныла была их дымно мчащая быстрота.
      Медленно и тяжко, как трудно больной, Мижуев шел до конца набережной, останавливался, шел назад и не мог бы выразить словами того, о чем думал в это время. Не было определенных слов, не было лица, к которому обратить протест. Так, чего-то требовала больная душа, придавленная сознанием непонятной, но непреоборимой несправедливости. Рисовалось какое-то стремительное движение, яркое и живое, как человеческая любовь и человеческая радость. Вокруг же было пусто и казалось, что не на набережной, а во всей жизни четко звучат только его собственные тяжелые шаги, бесцельно и точно отсчитывая ступени мертвого, никому не нужного пути.
      "Пора умирать!" - с кривой усмешкой вдруг подумал Мижуев.
      В одно мгновение стало легко и свободно, как будто этим словом сдернулась завеса с черного и тяжелого и оказалось, что там нет ничего - пустота. Ощущение легкой пустоты на мгновение все тело его сделало легким и свободным, как будто он перестал быть Мижуевым, отяжелевшим, мрачным, пожившим человеком. Но чувство это было мимолетно и потухло, как искорка во тьме на ветру.
      - Если осталось одно - смерть, то, значит, все это - правда: правда, что жизнь его в самом деле безобразна, нелепа и жить нельзя.
      И вдруг стало так тяжело, что захотелось плакать, грянуться о землю, лицом вниз и лежать.
      - Да в чем же дело?.. Я болен?.. - с отчаянием спросил Мижуев, задыхаясь от страшной тяжести и не понимая ее. - Я имею все, что нужно человеку, и даже больше того... Тысячи людей мечтают о том, чтобы иметь сотую часть того, что имею я... Мечтают о недостижимом счастье!.. Все мои страдания всякий характеризует как бешенство с жиру... Чего мне надо?.. Есть все...
      И яркой полосой в одно мгновение пронеслись перед Мижуевым десятки прелестных женщин, театры, моря, города, картины, автомобили, рысаки... целый мир, полный красок, света и движения, все самое пышное, красивое и приятное, что может дать мир... Но его собственное лицо, больное и тяжелое, осталось в стороне. И все ушло вдаль, побледнело и вдруг стало однообразным и убогим, как полинявшая мишура.
      - Не то, не то!.. А что же?.. - спросил он куда-то внутрь своей молчащей души, и вдруг прилив злобы, беспредметный и бесполезный, потряс все громадное тело Мижуева, и сквозь почти безумное страдание, длившееся один бесконечный момент, он упал в пустую холодную дыру, в которой уже не было ничего, кроме бесконечной усталости.
      Молча, без мыслей, как бы всем существом опускаясь все ниже и ниже, Мижуев прошел до конца набережной и вспомнил, что уже много раз прошел ее из конца в конец. Он повернул назад, и когда через дорогу его легли яркие полосы ресторанного света, Мижуев перешел улицу и машинально отворил большую тяжелую дверь.
      "Надо поесть... я просто ослабел..." - равнодушно подумал он.
      За яркой зеркальностью окон блестели живые огни, двигались черные силуэты, зеленели резные листья декоративных растений и скатерти столиков белели, как горный снег.
      Как только Мижуев открыл двери и швейцар поспешно стащил с его массивных плеч пальто, со всех сторон, ошеломляя после тишины ночи, ударил спутанный стон голосов, взрывы смеха и искристый звон стекла. Мижуева сейчас же увидели и узнали. То там, то тут, сквозь стук, гам и звон, послышалось его имя, произносимое торопливо и как будто предостерегающе. Несколько женских лиц любопытными глазами проводили его, пока он медленно пробирался среди столов. У самого буфета его окрикнул знакомый московский литератор Опалов.
      - Федор Иванович!.. - радостно закричал он, вставая навстречу, и его лицо, тонкое, с узкими странными, как у японской куклы, глазами, начало улыбаться с выражением живейшей радости и полного дружелюбия. - Федор Иванович, садитесь с нами!.. Человек, дайте стул!
      За столом сидели трое: те два писателя, которых Мижуев сегодня встретил на набережной, и опухший, лысоватый, грязноватый господин, в узких, не по ногам парусиновых брюках и в странном, не то американском, не то просто клоунском, жилете.
      - Вы не знакомы?.. - спрашивал Опалов, когда все медленно приподнялись навстречу Мижуеву. - Четырев... Марусин... Подгурский...
      - Бывший писатель!.. - не то гаерским, не то искренним тоном вставил опухший господин.
      Мижуев коротко и мельком назвал свою фамилию. Ему всегда было неприятно называть себя: казалось глупым повторять фамилию, которую, обыкновенно, знали заранее, а не сказать было бы слишком. И это раздражало.
      - Да вас все знают, Федор Иванович! - засмеялся Опалов, и нельзя было разобрать, добродушно или с какой-то тайной иронией.
      Мижуев криво усмехнулся, и эта усмешка вышла неприятной ему самому: не то он соглашался, что его все знают, не то отвергал это, не то притворялся, что отвергает. Он чувствовал, что в ней нет простоты, что это все видят, и это было болезненно-тяжело.
      Лакей стремительно подставил стул, и Мижуев сел, сейчас же скрестил на скатерти массивные руки и тяжелым скошенным взглядом уставился на соседний столик, за которым кутили три полные нарядные дамы и едва блестящие парадные офицеры. На минуту воцарилось неловкое молчание. Опалов смотрел Мижуеву в глаза дружелюбно, но так любопытно, точно перед ним внезапно сел белый медведь. Всклокоченный Подгурский, похожий на узел грязного белья, втиснутый в узенькие брюки и короткий парусиновый пиджачок, смотрел тоже любопытно, и наглый жадный огонек горел в его маленьких острых глазках. Четырев и Марусин молча пили пиво и, казалось, не замечали Мижуева. Мельком Мижуев заметил, что мягкие слабые руки Марусина все время дрожали мелкой болезненной дрожью, и вспомнил, что ему говорили, будто у него чахотка. Поразили его и глаза Марусина: что-то недолговечное и необычайно прозрачное, как клочок милого весеннего неба, было в них. И Мижуев подумал, что это, должно быть, очень несчастный, чистый и добрый человек. Пробудилась к нему теплая жалость.
      Ресторан до потолка гудел перекрестным криком, смехом и звоном. Порой где-то с сухим треском падал стул, резко звенела о край стакана нетерпеливая ложечка и высоко взлетали тонкие нотки женских голосов и их захлебывающийся, точно от щекотки, призывный смех. Мелькали лакеи с салфетками, свет сверкал в разноцветных рюмках, бутылках, блестках на гладкой полуоткрытой коже женщин. А в широкие окна настороженно смотрела неотступная черная ночь.
      - Что же вы одни?.. А Мария Сергеевна?.. - спросил Опалов, и по голосу было слышно, что имя Марии Сергеевны вызвало в нем неуловимое представление о женской наготе.
      Мижуев знал, что Мария Сергеевна на всех мужчин производит болезненно-возбуждающее впечатление, что о ней даже говорят с особым выражением. Когда-то это льстило ему, было остро, приятно видеть, как бесплодно возбуждаются все мужчины той женщиной, всей наготой которой он может пользоваться, когда захочет и как захочет, хотя бы самым жестоким и бесстыдным образом. Но в последнее время он уловил в этом что-то оскорбительное и неприятное: он стал вспоминать, что так начали говорить с ней и о ней только тогда, когда она сошлась с ним. Так же прекрасна была она и раньше, но какая-то чистота прикрывала ее. Своим прикосновением он как будто стер эту чистоту и обнажил ее в унизительном и грубом виде легкодоступной самки.
      - Она поехала в Симеиз... - ответил Мижуев неохотно и глядя в сторону.
      - А!.. Я встретил их сегодня... С Пархоменко? - Обрадовался чему-то Опалов, и опять в этой радости Мижуев уловил нечто особенное: как будто Опалов не сомневался, что Мария Сергеевна должна перейти к Пархоменко, и решил, что это уже началось. Мижуев в его глазах был уже отставным содержателем,
      "Он не допускает, чтобы могло быть иначе..." - подумал Мижуев.
      - Пархоменко, это тот?.. - вдруг спросил Подгурский.
      - Тот самый... - засмеявшись своими непонятными японскими глазами, ответил Опалов.
      - А вы с ним знакомы? - спросил Подгурский. - Познакомьте меня... У меня дело есть...
      - Хотите у него взаймы взять без отдачи? - с откровенной шуткой спросил Опалов.
      - А хотя бы так... Думаете, не даст?..
      - Да, этот, пожалуй, не даст, - машинально заметил Мижуев.
      - А вы дадите?.. - неожиданно повернулся Подгурский, и бесшабашное откровенное нахальство выскочило в его голосе.
      Мижуев помолчал от неожиданности.
      - Может быть... - усмехнулся он.
      - Ну, так дайте мне двадцать пять рублей!.. Отчего же нет?..
      Мижуев тяжко посмотрел прямо в глаза Подгурскому, подумал, опять усмехнулся и протянул через стол бумажку. Что-то искреннее понравилось ему в той наглости.
      Подгурский, видимо, не ожидал и не очень-то беспокоился, даст или не даст Мижуев, но при виде денег глазки его сверкнули еще наглее. Он взял бумажку и очень, естественно сунул ее в карман всползающего на живот, не то американского, не то клоунского, не то просто жалкого засаленного жилета.
      - Спасибо...
      Мижуев заметил, как светлые, открытые, точно у доверчивой доброй девушки, глаза Марусина со сдержанной улыбкой поднялись на Подгурского и застенчиво опустились, не коснувшись лица Мижуева. Четырев молча смотрел через головы внутрь ресторана и, казалось, ничего не видел.
      - А порядочный вы нахал, Подгурский!.. - заметил Опалов, и по глазам его было видно, что мысль о займе поздно пришла и ему в голову.
      - Ну и наплевать!.. - нагло возразил Подгурский. - Я - нахал, вы - беллетрист, он - миллионер, а что хуже, еще неизвестно!..
      Опалов комически поднял к небу свои странные глаза, в которых всегда стояло тонкое наблюдательное любопытство. Четырев и Марусин добродушно засмеялись, причем этот добродушный смех у желчного Четырева поразил Мижуева. Но он и сам улыбнулся.
      - А знаете что?.. - начал Подгурский таким тоном, точно собирался сообщить всем радостную весть. - Угостите-ка нас, Федор Иванович, шампанским. А?.. Почему же нет?..
      Мижуев слегка пожал могучими плечами. Его начинал забавлять этот проходимец, с первого слова садящийся ему на голову, и притом так откровенно и просто.
      - Что ж, это можно... Только вы сами распоряжайтесь, - сказал он.
      - Ладно, есть!.. Человек! - громко закричал Подгурский, не обращая внимания на то, что весь ресторан повернулся в их сторону.
      Распорядитель, маленький старичок с пышными седыми баками, давно уже стоявший вблизи Мижуева, точно охотничья собака на стойке, быстро подсеменил к нему, с самым приятным видом потирая свои крошечные ручки. Подгурский начал заказывать ужин. Он делал это так уверенно, точно всю жизнь только и делал, что пышно и тонко ел. Мижуев даже посмотрел на него. Подгурский, с ловкостью фокусника все видя и все успевая, бросил:
      - Сейчас видно миллионера!.. Они думают, что только они одни едят и пьют!
      - А вы знаете, что думают миллионеры? - высокомерно, сам не замечая своего тона, спросил Мижуев.
      - Еще бы... Я все знаю... Когда я был знаменитым писателем...
      Все засмеялись. Но Подгурский не придал этому никакого значения.
      - ...я миллионеров что собак нерезаных перевидал. Я вижу их насквозь, как рюмку водки.
      Принесли шампанское. Запахло льдом и сыростью, точно открыли двери в погреб. Старичок распорядитель вежливо тряс баками, в чем-то урезонивая безапелляционного Подгурского. А тот ожил: поредевшие волосы встали у него дыбом и клочьями, глазки засверкали нагло и жадно, нелепый жилет нахально выставился вперед. Он острил, кричал, пил, и видно было, что он чувствует себя если не счастливым, то, по крайней мере, сытым. Мижуев смотрел на него и с непонятным удовольствием видел, что этому господину равно нет дела ни до Мижуева, ни до его миллионов, ни до Четырева, ни до чего на свете. У него есть шампанское, сигары, есть остроты, а все остальное важно только постольку, поскольку оно его слушает и кормит.
      Четырев и Марусин ничего не пили и почти ничего не ели. Они все время молчали, только изредка перекидываясь фразами, и внимательно, как слушают только художники, прислушивались ко всему вокруг. Казалось только, что они совершенно и намеренно не замечают Мижуева. И это мучило его. Зато Опалов не спускал с него глаз, по-прежнему выжидательно любопытных. Все время он старался поддерживать с ним разговор, острил, забавлял, вставлял меткие замечания, сквозь тонкую игру которых ясно сквозило желание понравиться Мижуеву.
      За соседним столиком сидела полная эффектная женщина, с небольшим вырезом на розовой нежной спине.
      - Заметили вы, Федор Иванович, - сказал Опалов, - что при ресторанном свете голая кожа у женщин всегда кажется мокрой?
      - Неудачно!.. - авторитетно отверг Подгурский, и сразу было видно, что он прекрасно заметил тайную угодливость Опалова и смеется. - Придумайте получше... Это - дешево!.. Почему именно при ресторанном?..
      Большие черные глаза чуть-чуть смигнули, но Опалов притворился искренне защищающим свое замечание:
      - Именно при ресторанном... И знаете, это вполне естественно: ресторанный свет всегда спутан влажными парами...
      - Просто они потеют!.. - безапелляционно решил Подгурский. - А вот что: правда, что там, где много женщин, всегда пахнет пудрой, духами и падалью?
      - Что вы! - усмехнулся Мижуев.
      - А что ж?.. Пожалуй, верно... - заметил Четырев.
      Когда дама за соседним столиком встала и уронила пуховое боа, Опалов мгновенно оглядел взглядом всю ее фигуру и сказал Подгурскому, но глядя на Мижуева:
      - Ну, так вот вам: когда женщина нечаянно уронит с плеч боа, спина у нее на мгновение кажется голой!
      - Это недурно... - одобрил Подгурский. - Вы это Пархоменко скажите... Большие деньги даст!..
      - Вы, кажется, говорили, что незнакомы с Пархоменко?.. - заметил Марусин и кротко смутился.
      - Разве?.. Может, и говорил... Ну, значит, соврал... - хладнокровно ответил Подгурский.
      Марусин попытался прямо смотреть ему в глаза, но замигал, слегка покраснел и сконфузился так наивно и искренне, точно это соврал не Подгурский, а он сам.
      И опять Мижуев с нежной приязнью подумал о нем: "Какая милая душа!"
      - Я его давно, еще с Москвы знаю... - повествовал Подгурский. - Может быть, никто не знает его, как знаю я... Он у меня вот тут сидит!..
      Подгурский вытянул и крепко сжал широкую потную лапу. И движение этой грязноватой, с черными тупыми ногтями руки было так цепко и хищно, что все невольно посмотрели на нее, и даже Мижуев почувствовал неловкое и жуткое ощущение.
      - Когда был еще жив старый Пархоменко, он сына в ежовых рукавицах держал, бил и не давал ни копейки ведь!.. Бывало, вечером постучит о прилавок двумя двугривенными: получай и марш... Этот Пашка тогда везде денег искал, под фальшивые векселя, конечно... Так мы с ним и спутались... Я за ним какие художества знаю!.. Мне бы тут один документик еще достать, так я ему такой шантажик устрою, что он у меня поросенком запоет!..
      - Разве это необходимо?.. - кротко спросил Марусин, с трудом глядя в лицо Подгурскому и мигая глазами.
      - Вы его не знаете, Николай Николаич... Это такая гадина!.. Его придавить - сорок грехов простится. Глуп, как резиновая калоша, а мерзости на трех императоров и четырех архимандритов хватит. Жестокая стерва!.. Вы знаете, какой у него идеал?.. Он где-то прочел, что германские офицеры в Африке распинали негритянок и стреляли в них из револьверов на пари... Так у него ведь это - мечта!.. Распять женщину... И когда-нибудь он это сделает... Когда отец его умирал и уже не мог говорить, этот Пашка Пархоменко первым делом почувствовал себя наследником, пришел к нему в спальню, схватил умирающего за бороду и потряс: "Вот тебе, коршун, награда за жизнь воровскую твою!.." А когда получил наследство, стал хуже старика... Скуп ведь, как цепная собака!.. Дрянь... Миллионеры существуют на свете, чтобы на их счет шампанское пили, а этот и для шампанского не годится!




Страниц: Страница 4 из 13 << < 1 2 3 4 5 6 7 8 > >>

Скачать Арцыбашев М.П. – Миллионы (.doc)


Просмотров: 7784 | Печать
Самое популярное

  • Рейтинг@Mail.ru