Гиляровский В.А. – Трущобные люди



СОДЕРЖАНИЕ

 

   Человек и собака

   Без возврата

   Обреченные

   Один из многих

   Спирька

   Балаган

   Колесов

   В глухую

   "Каторга"

   Последний удар. (Очерк из жизни бильярдных)

   Неудачник

   Потерявший почву.

   В царстве гномов. (Из записок репортера)

   I. В туннеле артезианского колодца

   П. Полчаса в катакомбах

   В бою. (Рассказ нищего)

   Грезы

 

   Источник: В. А. Гиляровский. Собрание сочинений в 4 томах. М.: 1999. Том 2.

 

ЧЕЛОВЕК И СОБАКА

   -- Лиска, ляг на ноги да погрей их, ляг! -- стуча от холода зубами, проворчал нищий, стараясь подобрать под себя ноги, обутые в опорки и обернутые тряпками.

   Лиска, небольшая желтая культяпая дворняжка, ласково виляя пушистым хвостом и улыбаясь во весь свой ротик с рядом белых зубов, поднялась со снега и легла на заскорузлые ноги нищего.

   -- Эх, Лисичка! и холодно-то нам с тобой и голод" но! Кою ночь ночуем на морозе, а деваться некуда... В ночлежных обходы пошли, как раз к "дяде"[1] [1 В тюрьму] угодишь, а здесь, в саду, на летнем положении-то, хоть и не ахти как, а все на воле... Еще спасибо, что и так, подвал-то не забили... И чего это в саду дом пустует: лучше бы отколотили доски да бедных пущали... А вот хлебушка-то у нас с тобой нет... Ничего, до лета потерпим, а там опять на вольную работу, опять в деревню косить пойдем и сыты будем... В лагеря сходим... Солдаты говядинки дадут... Наш брат солдат собак любит... Сам я вот в Туречине собачонку взял щенком в лесу, как тебя же, выкормил, выходил и офицеру подарил. В Расею он ее взял... "Чудаком" звали собаку-то. Бывало, командир подзовет меня и спросит: "Как звать собаку?" -- "Чудак, мол, ваше благородие!" А ён, покелича не поймет, и обижается, думает, его чудаком-то зовут... Славная собака была!.. Вот и тебя, как ее, тоже паршивым щенком достал, выкормил, да на горе... Голодаем вот...

   Лиска виляла хвостом и ласково смотрела в глаза нищему...

   Начало светать... На Спасской башне пробило шесть. Фонарщик прошел по улице и потушил фонари. Красноватой полосой засветлела зорька, погашая одну за другой звездочки, которые вскоре слились с светлым небом... Улицы оживали... Завизжали железные петли отпираемых где-то лавок... Черные бочки прогромыхали... Заскрипели по молодому снегу полозья саней. Окна трактира осветились огоньками...

   Окоченелый от холода, выполз нищий из своего логова в сад, послюнил пальцы, протер ими глаза, заплывшие, опухшие, -- умылся -- и приласкал вертевшуюся у ног Лиску.

   -- Холодно, голубушка, холодно, ну полежи, милая, полежи ты, а я пойду постреляю[1] [1. Посбираю милостыню] и хлебушка принесу... Ничего, Лиска, поправимся!.. Не все же так... Только ты-то не оставляй меня, не бегай... Ты у меня, безродного бродяги, одна ведь. Не оставишь, Лиска?

   Лиска еще пуще заюлила перед нищим и по его приказанию ушла в логово, а он, съежившись и засунув руки в рукава рваного кафтана, зашагал по снегу к блестевшим окнам трактира...

 

 

* * *

 

   -- Сюда, ребята, закидывай сеть, да захватывай подвал, там, наверное, есть! -- командовал рыжий мужик шестерым рабочим, несшим длинную веревочную сетку вроде невода.

   Те оцепили подвал, где была Лиска.

   Она с лаем выскочила из своего убежища и как раз запуталась в сети. Рыжий мужик схватил ее за ногу. Она пробовала вырваться, но была схвачена железными щипцами и опущена в деревянный ящик, который поставили в фуру, запряженную рослой лошадью. Лиска билась, рвалась, выла, лаяла и успокоилась только тогда, когда ее выпустили на обширный двор, окруженный хлевушками с сотнями клеток, наполненных собаками.

   Некоторые из собак гуляли по двору. Тут были и щенки, и старые, и дворовые, и охотничьи собаки -- словом, всех пород. Лиска чувствовала себя не в своей тарелке и робко оглядывалась. Из конторы вышел полный коротенький человек и, увидав Лиску, спросил:

   -- Это откуда такая красавица?.. совсем лисица, и шерстью, и хвостом, и мордочкой.

   -- Бродячая, в саду взяли...

   -- Славная собачка! не сажать ее в клетку, пусть в конторе живет, а то псов прорва, а хорошего ни одного нет... Кличка ей будет "Лиска"... Лиска, Лиска, иси сюды!

   Лиска, услыхав свое имя, подбежала к коротенькому человечку и завиляла хвостом.

   Ее накормили, устроили ей постель в сенях конторы, и участь ее была обеспечена, -- она стала общей любимицей...

   Только что увезли ловчие Лиску, возвратился и бродяга в свой подвал. Он удивился, не найдя в нем своего друга, и заскучал. Ходил целый день как помешанный, искал, кликал, хлеба в подвале положил (пущай, мол, дура, поест с голодухи-то, набегается ужо!), а Лиски все не было... Только вечером услыхал он разговор двух купцов, сидевших на лавочке, что собак в саду "ловчие переимали" и в собачий приют увезли.

   -- В какой приют, ваше степенство? -- вмешался в разговор нищий, подстрекаемый любопытством узнать о судьбе друга.

   -- Такой уж есть, выискались, вишь, добрые, вместо того чтобы людей вот вроде тебя напоить-накормить да от непогоды пригреть, -- собакам пансион устроили.

   -- Вроде как богадельня собачья! -- вставил другой, -- и берегут и холят.

   Поблагодарил бродяга купцов и пошел дальше, куда глаза глядят.

   Счастлив хоть одним был он, что его Лиске живется хорошо, только никак не мог в толк взять, кто такой добрый человек нашелся, что устроил собачью богадельню, и почему на эти деньги (а стоит, чай, немало содержать псов-то) не сделали хоть ночлежного угла для голодных и холодных людей, еще более бесприютных и несчастных, чем собаки (потому собака в шубе, -- ей и на снегу тепло). Немало он подивился этому.

   Прошло три дня. Сильно заскучал бродяга о своем культяпом друге (и ноги-то погреть некому и словечушка не с кем промолвить!) и решил наконец отыскивать приют, где Лиска живет, чтобы хоть одним глазком посмотреть, каково ей там (не убили ли ее на лайку, али бо што).

   Много он народу переспросил о том, где собачья богадельня есть, но ответа не получал: кто обругается, кто посмеется, кто копеечку подаст да, жалеючи, головой покачивает, -- "спятил, мол, с горя!" Ходил он так недели зря. Потом, как чуть брезжить стало, увидал он в Охотном ряду, что какие-то мужики сеткой собак ловят да в карету сажают, и подошел к ним.

   -- Братцы, не вы ли недавнысь мою Лиску в саду пымали? Така собачонка желтенькая, культяпая...

   -- Там вот пымали в подвале под старым трактиром... Как лисица, такая...

   -- Это она! Самая она и есть!

   -- Ну, пымали, у нас живет, смотритель к себе взял, говядины не в проед дает...

   -- А где ваша бог...

   Но бродяга не договорил, -- вдали показался городовой. ("Фараон"[1] [1 Городовой] триклятущий, и побалакать не даст, -- того и гляди "под шары"[2] [2 В часть] угодишь, а там и "к дяде"!)

   Пошел бродяга собачью богадельню разыскивать. Идет и думает. Вспомнилось ему прежнее житье-бытье... Вспомнил он родину, далекую, болотную; холодную "губерню", вспомнил, как ел персики и инжир[3] [3 Винные ягоды] в Туре-чине, когда "во вторительную службу" воевать с чумазой туркой ходил... Вспомнил он и арестантские роты, куда на четыре года военным судом осудили "за пьянство и промотание казенных вещей"... (Уж и вешши! Рваная шинелишка -- рупь цена -- да сапоги старые, в коих зимой Балканы перевалил да по колено в крови ходил!)... Выпустили его из арестантских рот и волчий билет ему дали (как есть волчий, почет везде, как волку бешеному, -- ни тебе работа, ни тебе ночлег!). Потерял он этот свой билет волчий, и стали его, как дикого зверя, ловить: поймают, посадят в острог, на родину пошлют, потом он опять оттуда уйдет... Несколько лет так таскали. Свыкся он с бродяжной жизнью и с острожным житьем-бытьем. Однако последнего боялся теперь, потому что общество его отказалось принимать, и если "пымают, то за бугры, значит, жигана водить"[1] [1 "За бугры жигана водить" -- в Сибирь]. А Сибири ему не хотелось!..

 

 

* * *

 

 

   Опустилась над Москвой ночь -- вьюжная, холодная... Назойливый, резкий ветер пронизывал насквозь лохмотья и резал истомленное, почерневшее от бродяжной жизни лицо старого бездомника. А все шагал он по занесенным снегом улицам Замоскворечья, пробираясь к своему убежищу... Был он у "собачьей богадельни" и Лиску на дворе видел, да опять "фараоны" помешали. Дальше пошел он. Вот Москва-река встала перед ним черной пропастью... Справа, вдалеке, сквозь вьюгу чуть блестели электрические фонари Каменного моста... Он не пошел на мост и спустился по пояс в снегу на лед Москвы-реки.

   Бродяга с утра ничего не ел, утомился и еле передвигал окоченевшие, измокшие ноги... Наконец, подле проруби, огороженной елками, силы оставили его, и он, упав на мягкий, пушистый сугроб, начал засыпать... Чудится ему, что Лиска пришла к нему и греет его ноги... что он лежит на мягком лазаретном тюфяке в теплой комнате и что из окна ему видны Балканы, и он сам же, с ружьем в руках, стоит по шею в снегу на часах и стережет старые сапоги и шинель, которые мотаются на веревке... Из одного сапога вдруг лезет "фараон" и грозит ему...

   На третий день после этого дворники, сидя у ворот, читали в "Полицейских ведомостях", что "Вчерашнего числа на льду Москвы-реки, в сугробе снега, под елками, окружающими прорубь, усмотрен полицией неизвестно кому принадлежащий труп, по-видимому солдатского звания и не имеющий паспорта. К обнаружению звания приняты меры".

   А кому нужен этот бродяга по смерти? Кому нужно знать, как его зовут, если при жизни-то его, безродного, бесприютного, никто и за человека с его волчьим паспортом не считал... Никто и не вспомнит его! Разве когда будут копать на его могиле новую могилу для какого-нибудь усмотренного полицией "неизвестно кому принадлежащего трупа" -- могильщик, закопавший не одну сотню этих безвестных трупов, скажет:

   -- Человек вот был тоже, а умер хуже собаки!.. Хуже собаки!..

   А Лиска живет себе и до сих пор в собачьем приюте и ласковым лаем встречает каждого посетителя, но не дождется своего воспитателя, своего искреннего друга... Да и что ей? Живется хорошо, сыта до отвалу, как и сотни других собак, содержащихся в приюте... Их любят, холят, берегут, ласкают...

   Разве иногда голодный, бесприютный бедняк посмотрит в щель высокого забора на собачий обед, разносимый прислугой в дымящихся корытах, и скажет!

   -- Ишь ты, житье-то, лучше человечьего!

   Лучше человечьего!

 

 

 

БЕЗ ВОЗВРАТА

 

   С кладбищенской колокольни тихие, торжественные звуки часового колокола пронеслись по спавшей окрестности.

   Двенадцать.

   Новый часовой сосчитал часы и осмотрелся, насколько позволял это сделать мрак темной ночи. Он родился в этом городе, и местность, скрытая мраком ночи, была ему хорошо знакома. Пороховой погреб, порученный его надзору, стоял в полуверсте от городской заставы, на глухом всполье, заросшем то мелким кустарником, рассыпанным по кочкам давно высохшего болота, то бурьяном. Направо, шагах в полутораста от погреба, возвышалось на голом холме еврейское кладбище, а налево, в роскошной березовой роще -- христианское, обнесенное полуразрушившимся земляным валом, местами сровнявшимся с землею. Все это знакомые места, где он играл ребенком. Они напомнили ему годы детства, и невольно он задумался над своим настоящим.

   Из дядиной семьи, где он был принят и обласкан как сын родной, Воронов очутился в казармах, под командой фельдфебеля, выкреста из евреев, и дядьки, вятского мужика, заставлявшего своего "племяша" чистить сапоги и по утрам бегать в лавку и трактир с жестяным чайником за покупкой: "на две -- чаю, на две -- сахару и на копейку -- кипятку".

   Тяжела была ему первое время солдатская жизнь, невыносимо казалось это день-деньское ученье, грязные работы и прислуживанье дядьке.

   Только ночью, с усталыми, изломанными членами, он забывался сладкой грезой. Но пять часов утра, и голос дневального "шоштая рота, вставай!" да звук барабана пли рожка, наяривавшего утреннюю зорю, погружал его снова в неприглядную действительность солдатской жизни.

   Он с усилием открывал глаза и расправлял изломанные на ученье члены.

   Сквозь густой пар казарменного воздуха мерцали красноватым потухающим пламенем висячие лампы с закоптелыми дочерна за ночь стеклами и поднимались с нар темные фигуры товарищей. Некоторые уже, набрав в рот воды, бегали по усыпанному опилками полу, наливали в горсть воду и умывались. Дядькам и унтер-офицерам подавали умываться из ковшей над грудами опилок. Некоторые из "старых" любили самый процесс умывания и с видимым наслаждением доставали из своих сундучков тканые полотенца, присланные из деревни, и утирались. А спавший рядом с Вороновым на нарах "штрихованный" солдатик Пономарев, пропивавший всегда и все, кроме казенных вещей, утирался полой шинели или суконным башлыком. Полотенца у Пономарева никогда не было.

   -- Ишь лодырь, полотенца собственного своего не имеет! -- заметил ему раз взводный Терентьев.

   -- Где же я возьму, Трифон Терентьич? Из дому не получаю денег, а человек я не мастеровой.

   -- Лодырь ты, дармоед, вот что! У исправного солдата всегда все есть, хоть Егорова взять для примеру!

   Егоров, солдатик из пермских, со скопческим, безусым лицом, встал с нар и почтительно вытянулся перед взводным.

   -- Егоров от нас же наживается, по пятаку с рубля проценты берет... А тут на девять-то гривен жалованья в треть да на две копейки банных не раскутишься...

   -- Пшел, становись на молитву! -- раздалась команда дежурного по роте и прекратила спор...

   Воронов считался в роте "справным" и "занятным" солдатом. Первый эпитет ему прилагали за то, что у него все было чистенькое и мундир, кроме казенного, срочного, свой имелся, и законное число белья, и пар шесть портянок. На инспекторские смотры постоянно одолжались у него, чтобы для счета в ранец положить, ротные

   бедняки, вроде Пономарева, и портянками и бельем. "Занятным" называл Воронова унтер за его способность к фронтовой службе, "емнастике" и "словесности", обыкновенно плохо дающейся солдатам из неграмотных, которых всегда большинство в пехотных полках армии.

   -- Садись на словесность! -- бывало, командует взводный офицер из сдаточных, дослужившийся годам к пятидесяти до поручика, Иван Петрович Копьев.

   И садится рота: кто на окно, кто на нары, кто на скамейку.

   -- Егоров, что есть солдат? -- сидя на столе, задает вопрос Копьев.

   Егоров встает, уставляет белые, без всякого выражения глаза на красный нос Копьева и однотонно отвечает:

   -- Солдат есть имя общее, именитое, солдат всякий носит от генерала до рядового...

   -- Вррешь! Дневальным на два наряда... Что есть солдат, Пономарев?

   -- Солдат есть имя общее, знаменитое, носит имя солдата...

   -- Вррешь. На прицелку на два часа! Не носит имя, а имя носит... Ворронов, что есть солдат?

   -- Солдат есть имя общее, знаменитое, имя солдата носит всякий военнослужащий от генерала до последнего рядового.

   -- Молодец Воронов!

   -- Рад стараться, ваше благородие1

   Далее следовали вопросы: "что есть присяга, часовой, знамя" и др. и, наконец, сигналы. Для этого призывался горнист, который на рожке играл сигналы, и Копьев спрашивал поочередно, какой сигнал что значит, и заставлял спрашиваемого проиграть сигнал на губах или спеть его словами. В последнем случае горнист отсылался.

   -- Играй наступление, раз, два, три! -- хлопал в ладоши Копьев, и с последним ударом взвод начинал хором:

   -- Та-ти-та-та, та-ти-та-та, та-ти, та-ти, та-ти-та, та, та, та.

   -- Верно! пой словами.

   И взвод пел: "За царя и Русь святую уничтожим мы любую рать врагов".

   Если взвод пел верно, то Копьев, весь сияющий, острил:

   -- У нас, ребята, при Николае Павловиче, этот сигнал так пели: "У тятеньки, у маменьки просил солдат говядинки, дай, дай, дай!" А то еще так: "Топчи хохла, топчи хохла, топчи, топчи, топчи хохла, топ, топ, топ!"



Страниц: Страница 1 из 13 1 2 3 4 5 > >>

Скачать Гиляровский В.А. – Трущобные люди (.doc)


Просмотров: 7753 | Печать
Самое популярное

  • Рейтинг@Mail.ru