Вересаев В.В. – В тупике




Ах где же вы, мой маленький креольчик,
Мой смуглый принц с Антильских островов.
Мой маленький китайский колокольчик,
Изящный, как духи, как песенка без слов?
Такой беспомощный, как дикий одуванчик...

Гребенкин прервал пение намеренно-громким, ни с чем не считающимся
голосом:
- Хозяин, эти стекла коротки, - наставить кусок, или есть у вас стекла
побольше?
Агапов, мягко улыбаясь, подошел к нему.
- Нет, побольше нету. Уж наставьте, ничего не поделаешь.
Потом, как-то странно нараспев, читал стихи Борис, племянник
Мириманова. И стихи все были такие же, говорившие о легком, бездумном
веселье, праздной и богатой жизни, утонченно-сладострастном соприкосновении
мужчин и женщин.

В группе девушек нервных, в остром обществе дамском,
Я трагедию жизни претворю в грезо-фарс.
Ананасы в шампанском, ананасы в шампанском!..

Голос красиво и гибко пел, и баюкал на мелодических стихах. Катя вдруг
отдала себе отчет, почему у этого Бориса глаза так странно-красивы и томны:
они были искусно подведены снизу тонкою черною черточкой.
Катя с Дмитрием уходили. Барышни убеждали его отложить отъезд до
завтра.
- Нынче именины Гуриенко-Домашевской, вечером все будут у нее. Она
будет играть; Белозеров, наверно, придет, будет петь.
- Нельзя. Сегодня вечером должен быть в полку.
Они вышли. Катя жадно дышала морским ветром, с души смывалась
колдовская красота баюкающей музыки. Она вздрагивала плечами и повторяла:
- Какая гадость! Какая гадость!
Дмитрий удивленно спросил:
- Что гадость?
- Все! Все! Почему гниль может быть такой красивой и душистой? Как
будто парфюмерный магазин, где все дорогие духи разбились и пролились, и
кружится голова, и не хочется уходить, и вдруг - солнце, ветер, простор...
Ах, как хорошо!
Дмитрий слушал с улыбающимися про себя губами. В голове приятно
кружилось от коньяку, сверкали пред глазами зовущие девичьи улыбки, было
сладкое ощущение покоя и уюта.
- И за них-то вот бороться! Как она спрашивала: "сумеете вы нас
защитить?" А тебе не хочется, когда ты смотришь на них, чтоб все это
взлетело к черту, чтоб развалилась эта ароматно-гнилая жизнь?
Дмитрию хотелось закрыть душу от рвавшегося в нее из Кати
буйно-злобного вихря, и не чувствовалось способности защищать эту жизнь, к
которой, однако, в нем не было ненависти. Он взял в руки Катину руку и
устало улыбнулся:
- Катя! Мне так ничего не хочется! Так не хочется! Одного только
хочется: чтоб был мне какой-нибудь тихий уголок, чтоб никто не тревожил, и
чтоб переводить Прокла.

Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые...

Не пожелал бы я никому этого блаженства!
- Неужели же тебе не интересно сейчас жить?
- Совсем не интересно. Гораздо интереснее было бы изучать все это, как
давно минувшее.
Катя впилась в него пристальным, изучающим взглядом, от которого ему
стало неловко.
- За что я полюбила тебя? - спросила она, как будто саму себя. И вдруг
увидела его бесконечно-усталое лицо, умный, прекрасно сформированный лоб,
что-то детски-беспомощное во всей фигуре, - и горячий, матерински-нежный
огонек вспыхнул в душе.
Они шли, тесно под руку, по песку вдоль накатывавшихся волн. Дмитрий, с
раскрывшейся душою, говорил:
- ...какая-то полная атрофия активности. Там, где нужно мыслить,
изучать, искать, у меня энергия неистощимая. Но где в жизни хоть шаг нужно
сделать самостоятельный, меня отчаяние охватывает, и сама жизнь становится
скучной, грубой и темной...


- Что же это такое?
- Как, что такое?
- Вы же ничего не сделали. Как было, так и есть.
- А это что? Тут какая щель была, ай забыли? Везде, где нужно,
подмазали. Что вы такое выдумываете!
- Ну, вот, посмотрите: даже небо сквозь щель видно.
- Так эта щель вбок идет. Будьте покойны, в нее вода не зальется,
ручаюсь вам. Если хоть капля протечет, вы за мною пошлите, я вмиг заделаю.
- Ну, вот сейчас вмиг и заделайте.
- Ах-х ты господи! Ведь вот народ! Чтоб этих щелей не было, всю крышу
надо перекрывать, я же вам сказывал.
- Вы мне сказывали, что крыша пять лет простоит.
Мишка, как молодой петушок, учащийся петь, сказал:
- Нешто по крыше такой можно лазать? Две черепицы примажешь, а заместо
того десять подавишь.
- Э, Мишка, пойдем! Не надо нам ваших пятидесяти рублей. Рады прижать
рабочего человека. Эксплуататоры!
- Ваших мне пятидесяти рублей не нужно...
Катя прервала отца.
- И правильно! Конечно, не нужно давать. Сами же они видят, что ничего
не сделали.
- Не сделали! Для хозяйского глаза все мало. За грош рады всю кровь
высосать из рабочего человека!
Иван Ильич с отвращением молчал и доставал деньги.
- Да зачем же, папа, ты даешь? Пусть суд установит, - стоит эта работа
пятьдесят рублей?
- Э, пусть его совесть это устанавливает!
Иван Ильич, не глядя на Глухаря, протянул деньги. Глухарь сунул их в
карман и ласково сказал:
- Если печечку занадобится поправить, или потолок заштукатурить, вы
пришлите. Мы это тоже можем. До свидания!
Катя напала на отца: как можно было давать деньги за такую работу!
Пусть бы в суд подавал!
- Катенька! Смотреть противно! Ну его к черту, только бы с глаз долой!
- Ах, эти интеллигенты наши мяклые! На казнь пойдет - не дрогнет. А что
несправедливо назовут эксплуататором, - нет, уж лучше что угодно! Пусть
лучше первый жулик обирает средь бела дня, как дурачка!..
Катя порывисто повернулась и пошла в дом.


Гуриенко-Домашевская, известная пианистка, была именинница. Маленькая и
сухая, с огромными черными глазами, она с привычно преувеличенным радушием
артистки встречала гостей и каждому говорила приятное.
Сидели в просторной, богато обставленной зале и пили чай. Стол
освещался двумя кухонными лампочками со стеклами. Чай разливался настоящий.
На дне двух хрустальных сахарниц лежало по горсточке очень мелко наколотого
сахару. Было вволю хлеба и сыра брынзы, пахнувшего немытыми овцами. Стояло
десяток бутылок кислого болгарского вина.
С горько-юмористическою хвастливостью хозяйка говорила:
- Вы посмотрите только, вы посмотрите, господа: какое царское
освещение! Какие яства! И чай - настоящий! И даже сахар к нему! Роскошь-то
какая... Нужно же перед голодной смертью попировать, как следует, вовсю!
И в голосе ее было: да, я, знаменитая артистка, имя которой встречается
во всяком энциклопедическом словаре - вот как я принуждена жить, и вот что
ожидает меня по чьей-то чудовищной несправедливости.
- Не правда ли? Нужно благодарить бога. То ли еще бывает! Певец
Беркутов умер в Петрограде от голода, скрипач Менчинский повесился в
Москве... Буду и я ждать, что мне готовит судьба...
Возле Кати сидел молчаливый инженер Заброда, с светло-голубыми глазами
и длинной шеей чахоточного. Специальности своей он не любил и пятый год на
грошевом жалованье работал бухгалтером в деревенском кооперативе. Через Катю
он наклонился к Ивану Ильичу и сипло спросил вполголоса:
- Вы получили приглашение на организационное собрание отдельного
кооператива дачников?
- Да. В чем тут дело?
- Я хотел об этом сговориться с вами. Гуриенко-Домашевская, Агапов и
другие задумали основать дачный кооператив, чтоб отделиться от деревни.
Мотивируют тем, что крестьяне неохотно пропускают в правление интеллигенцию
и закупают только то, что нужно им самим.
- И верно! - подтвердила Катя. - Мука и ячмень, например, у них у самих
есть, они их в потребилке и не держат, а мы нигде не можем достать.
Заброда сурово поглядел на нее.
- Можно их убеждать. Но отделиться - значит загубить деревенский
кооператив.
Иван Ильич решительно сказал:
- Не годится!
- И потом: как же интеллигенцию не пропускают? Председатель правления -
Белозеров.
- Ах, Белозеров ваш, - воскликнула Катя. - Певец он, конечно,
великолепный. Но не нравится он мне. Ищет популярности и во всем поддакивает
мужикам. А у самого почему-то всегда все есть, - и мука, и сахар, и керосин.
А мы ничего не можем достать.
Местный дачевладелец, о.Златоверховников, с наперсным крестом на
георгиевской ленте, рассказывал о большевиках. Он был полковым священником в
одной из добровольческих частей и на неделю приехал к себе отдохнуть.
Большой, крепкий, с крупными чертами лица, он говорил четким, крепким басом.
Недавно под Мелитополем большевики распяли на церковных дверях священника, а
в алтаре устроили пирушку с девками. Священник был старик, уважаемый всею
паствою. "Товарищи" приставили к нему караул и никого не подпускали. Он пять
дней висел на гвоздях и умер от жажды.
Катя засмеялась.
- По крайней мере, раз пятьдесят я уже слышала про этого распятого
священника и девок в алтаре, и всё в разных городах.
О.Златоверховников замолчал и внимательно поглядел на Катю.
- Удивительного ничего нет. Во многих городах они это и делают.
И отвернулся. Заброда наклонился к Кате.
- Вы при нем поосторожнее. Он - "даровой сотрудник", в постоянных
сношениях с контрразведкой. Доносы написал на полдеревни. Я ему руки не
подаю.
Катя прикусила язык. Она заметила, что и все говорили при нем с
опаскою.
О.Златоверховников продолжал рассказывать.
- Только удивляться приходится, какое это дикое зверье. Хуже зверья!
Кончен, например, бой. Обыкновенно у всех в это время только одно желание:
отдохнуть. А они первым делом бросаются раскапывать могилы наших и начинают
ругаться над трупами. Находят на это силы! А уж про раненых что и говорить!
Адвокат Мириманов, со своею знающею улыбкою, заставлявшею всех ему
верить, рассказал, что недавно в Москве предполагался съезд Коминтерна. Пред
открытием заграничных рабочих-делегатов пригласили на банкет. Фрукты, цветы
зимою, шампанское. Декольтированные комиссарши. Рабочие поглядели... "Россия
ваша погибает от голода и холода, вы выдаете рабочим по полфунта хлеба с
соломою, а сами пьете шампанское! Теперь мы знаем, что такое ваш коммунизм".
И уехали обратно.
И много все рассказывали.
Как всегда, очень поздно пришел Белозеров, артист государственных
театров. Бритый, с желтоватым лицом, с пышными, мелко вьющимися волосами.
Его встретили радостными приветствиями. Добродушно и сдержанно улыбаясь, он
здоровался. Барышни восторженно смотрели на него.
Хозяйка спросила:
- Вы сегодня из города. Что новенького?
Белозеров взглянул на о.Златоверховникова.
- Вот, батюшка, наверно, больше осведомлен. В городе потрухивают, слухи
самые фантастические. Должно быть, так, беспричинные?
О.Златоверховников сказал веско:
- Работа агитаторов большевистских. Дела очень прочны. Вся паника
оттого, что войска отступили к Перекопу. Но Перекоп, это - Фермопилы, один
полк легко может задержать целую армию. А Деникин тем временем совершает
перегруппировку войск.
Белозеров принял из рук хозяйки стакан чаю и подсел к красавице княгине
Андожской. Сейчас же, как мухи каплю сиропа, его кольцом обсели дамы.
О.Златоверховников простился и ушел. Белозеров проводил его глазами и
потом сказал встревоженно:
- Дела, господа, очень плохи. Не сегодня-завтра большевики будут по эту
сторону Перекопа. В городе паника. Сорок банкиров и фабрикантов наняли за
двести тысяч отдельный пароход и собираются уезжать.
Гуриенко-Домашевская желчно засмеялась.
- То-то, должно быть, наш большевик деревенский радуется, Афанасий
Ханов! Опять его пора приходит... Одного я не понимаю: как его добровольцы
не повесят? При первом большевизме был комиссаром уезда, а спокойно
расхаживает себе на воле, и никто его не трогает.
Профессор Дмитревский сказал:
- Это прекраснейший человек. И очень интересный, с ищущей душой.
Хозяйка низко поклонилась Дмитревскому.
- Очень вас благодарю, профессор, за эту прекрасную душу! Когда был
комиссаром, встречает меня: "мы вашу дачу, Антонина Павловна, реквизируем
под народный дом". - Прекрасно! - говорю. - А свой двухэтажный дом в деревне
вы подо что реквизируете?
- И свой бы дом реквизировал. Вы знаете, ведь он нижний этаж его отдал
под кооператив даром, ничего за это не берет.
- Это верно, - подтвердил Заброда.
- Пусть свое отдает! А какое же он имеет право распоряжаться моим? Я
тоже тяжелым трудом нажила свою дачу. Никого не эксплуатировала, все
зарабатывала вот этими руками!
Жена профессора вздохнула.
- Да. Другие вот уезжают. А нам приходится тут сидеть и ждать.
Агапов, скромно сидевший с сигарой в уголке дивана, вдруг сказал,
ласково улыбаясь:
- Ничего не поделаешь: придется сидеть и ждать. Нужно же сказать
правду: идет истинно народная власть. И пусть приходят, я рад. Хоть
какой-нибудь порядок.
Все удивленно молчали. Хозяйка, подняв брови, глядела на Агапова.
- Раньше вы, Михаил Михайлович, иначе говорили... Вот как отберут у вас
большевики ваш миллион, который вы из Москвы привезли, тогда узнаете, какой
порядок.
- Какой миллион? - Агапов весело засмеялся про себя. - Я бога
благодарил, что удалось провезти сорок тысяч. А говорю я с высшей точки. Рад
я, не рад, а признать нужно, что только у большевиков настоящая сила.
Белозеров настороженно прислушивался. Профессор Дмитревский своим
громким, полным голосом сказал:
- Да, печально это, но я с Михаилом Михайловичем вполне согласен.
Широкие народные массы за большевиков, - это неоспоримо.
Иван Ильич вскипел:
- Та-ак-с!.. И отсюда выходит, - идти большевикам навстречу?
Приветствовать их приход? Если широкие народные массы за еврейский погром,
то прикажете мне идти с ними, бить жидов?
Профессор мягко возразил:
- Я этого не говорю. Но борьба с ними бессмысленна и не имеет под собою
почвы. Добровольцы выкидывают против них затрепанные, испачканные грязью
знамена, и народ к белым откровенно враждебен. Сейчас же только эти две силы
и есть. Надо же нам, истинным демократам и социалистам, честно взглянуть
правде в глаза, как бы она тяжела ни была.
Заброда неодобрительно замычал. Закипел ярый спор между Иваном Ильичом
и профессором. Агапов поддерживал профессора. Мириманов молча слушал, едко
улыбаясь про себя. Хозяйка и остальные гости были за Ивана Ильича, но, от их
поддержки, спор все время сбивался с колеи: у них была только неистовая
злоба к большевикам, сквозь которую откровенно пробивалась ненависть к
пробудившемуся народу и страх за потерю привычных удобств и выгод.
Как только спор стал принимать острый характер, и в колючих глазах
хозяйки забегали недобрые огоньки, профессор искусно замял разговор и стал
просить хозяйку сыграть.
Гуриенко-Домашевская погасила огоньки в глазах и ласково улыбнулась.
- Ну, как хозяйка, уж начну первая. А потом будем просить спеть
Владимира Ивановича.
Гуриенко села за рояль. Она играла Бетховена, Шопена. Большие глаза ее
засветились загоревшимся изнутри светом и стали прекрасными. И вдруг все
злобное, придавленное, испуганное стало таять в людях и испаряться. В
полутемной зале засияла строгая, величавая красота.
Кате бросилась в глаза княгиня Андожская. Она грустно сидела, опустив
голову на руку, - изящная, с отпечатком тонкой, многовековой культуры в лице
и движениях. Но чисто вымытая шея пестрела красными точками от блошиных
укусов; красивые руки были красны, в черных трещинках; спереди во рту не
хватало одного зуба. И это кольцо! Это кольцо! Как последняя горничная...
Пройдет еще полгода, - и вся многовековая культура сползет с нее, как румяна
под дождем, станет она вульгарною, лживою, с жадно приглядывающимися
исподтишка глазами, - такою, каких она раньше так презирала и чьими трудами
создавалось благородное ее изящество. Лежит прекрасная лилия, вырванная с
корнем, и уж не будет ей жизни, и другие какие-то цветы зацветут на
развороченной почве... А возле Белозерова сидели барышни Агаповы. Их еще не
коснулось лихолетье: бриллианты в ушах, белые ручки, изящные платья... А
они, - они тоже уже назади? Или выплывут из моря, куда их сбросит налетающий
вихрь, и опять воротятся со своими лиловыми неграми и томно-сладострастными
креольчиками?
Гуриенко заиграла "Осеннюю песню" Чайковского. Затасканная мелодия под
ее пальцами стала новой, хватающею за душу. Липовые аллеи. Желтые листья
медленно падают. Les sanglots longs des violons de l'automne*. И медленно
идет прекрасный призрак прошлого, прижав пальцы к глазам.
______________
* Долгие рыдания осенних скрипок (франц.).

Княгиня низко опустила голову, плечи ее стали тихонько вздрагивать.
Катя быстро пересела к ней.
- Ну, княгиня, не надо!.. Я давно на вас смотрю... Нужно стать выше
судьбы, нужно бодро нести все, что бы ни послала жизнь...
Она взяла в руки ее руку и стала нежно гладить. Княгиня удивленно
взглянула, - они были едва знакомы, - и вдруг порывисто сжала в ответ руку
Кати. И молчала, сдерживая вздрагивания груди, и крепко пожимала Катину
руку.

Ни сна, ни отдыха измученной душе,
Мне ночь не шлет отрады и забвенья -

запел Белозеров.
Это был какой-то пир: пел Белозеров, опять играла Гуриенко-Домашевская;
потом пели дуэтом Белозеров с княгинею. Гости сели за ужин радостные и
возрожденные, сближенные. И уж не хотелось говорить о большевиках и
ссориться из-за них. Звучал легкий смех, шутки. Вкусным казалось скверное
болгарское вино, пахнувшее уксусом. У Ивана Ильича шумело в голове, он то и
дело подливал себе вина, смеялся и говорил все громче. И все грустнее
смотрела Анна Ивановна, все беспокойнее Катя.
Расходились. Иван Ильич, с всклоченными волосами, жарко жал руки
Домашевской и Белозерову.
- Спасибо вам, мои хорошие! Встряхнули душу красотою. Легче стало
дышать!


Было тихо, тепло. Ущербный месяц стоял высоко над горами. Впереди по
шоссе шли Анна Ивановна и Катя с княгинею, за ними сзади - Иван Ильич,
Белозеров и Заброда. Иван Ильич громко говорил, размахивая руками.
У канавки шоссе, близ телеграфного столба, густой кучкою сидели женщины
в черных одеждах, охватив колени руками. Месяц освещал молодые овальные лица
с черными бровями. Катя вгляделась и удивилась.
- Смотрите! Да ведь это наши деревенские! Васса, Дока! Вы это? Чего вы
тут сидите?
Женщины молчали. Наконец одна сказала:
- Дикая орда идет из города.
- Какая дикая орда?
- Один болгарин наш прискакал, подал весть: всех девок себе забирают.
- Да что это за дикая орда?
Деловито вмешался Иван Ильич:
- Не понимаешь! Погоди, я сейчас разберу... Это дикая дивизия значит,
чеченцы. Правильно?
- Ну, да.
- Вы-то чего же, красавицы, испугались?
- Наши у фонтана стерегут. Как дадут весть, в горы побежим, в сады.
Иван Ильич захохотал пьяным смехом.
- Да не за вами они идут, дурочки! Они парней идут ловить, что на
мобилизацию не явились. Им лучше скажите, чтоб в горы утекали!
Девушки молчали.
- Ну, ну! Сидите уж! Оно, конечно, все-таки вернее и вам уйти...
Сидите, девочки мои хорошие!
Пошли дальше. Иван Ильич вздохнул.
- Эх, хорошо бы выпить теперь! Как следует! Так, чтобы этот однобокий
дурак на небе заплясал.
- Выпить сейчас хорошо, - согласился Белозеров. - Знаете, что? Зайдем
ко мне. У меня вино есть. Хорошее! Барзак, старый.
- Да неужто?! Благодетель! Вот это так штука!.. Нюра, Катя! - закричал
он. - Вы дойдите одни до дому, - ничего, тут недалеко. А мы к маэстро на
часок зайдем, по пьяному делу.
Белозеров жил совсем один в маленькой уютной дачке недалеко от шоссе.
Месяц светил в большие окна, в углу блестел кабинетный рояль. Белозеров
зажег на столе две толстых стеариновых свечи. Осветилась над роялем
полированная ореховая рама с Вагнером в берете.
Иван Ильич удивился.
- Ого! Вот буржуй! Как живет! И свечи есть.
Белозеров лихо подмигнул.
- В Петрограде еще запасся, давно. Я человек коммерческий. Покупал у
кондукторов по двадцать пять копеек фунт. Столько напас, что перед отъездом
с полпуда знакомым распродал по два рубля за фунт.
- Ловко! - расхохотался Иван Ильич. - Слышишь, хохол? - обратился он к
Заброде. - Знакомым по два рубля, а незнакомым, наверно, рубликов по пяти.
Вот они где, спекулянты-то!.. Ты, брат, у меня смотри! - погрозил он
Белозерову пальцем. - Певец ты божественный, но душа у тебя...
по-до-зрительная! Я тебя насквозь вижу!
Белозеров кисло улыбнулся и пошел за вином.
Уж несколько опорожненных бутылок стояло на столе. Свет месяца
передвинулся с валика турецкого дивана на паркет. Иван Ильич говорил. Он
рассказывал о бурной своей молодости, о Желябове и Александре Михайловне, о
Вере Фигнер, об огромном идеалистическом подъеме, который тогда был в
революционной интеллигенции.
- И вот теперь все разбито, все затоптано! Что пред этим прежние
поражения! За самыми черными тучами, за самыми слякотными туманами
чувствовалось вечно живое, жаркое солнце революции. А теперь замутилось
солнце и гаснет, мы морально разбиты, революция заплевана, стала прибыльным
ремеслом хама, сладострастною утехою садиста. И на это все смотреть, это все
видеть - и стоять, сложив руки на груди, и сознавать, что нечего тебе тут
делать. И что нет тебе места...
Дрожащею рукою он налил в стакан вина и жадно отхлебнул.
- А что они с народом сделали, - с великим, прекрасным русским народом!
Вытравили совесть, вырвали душу, в жадного грабителя превратили, и звериное
сердце вложили в грудь.
Иван Ильич поколебался и вдруг решительно махнул рукою.
- Ну, уж все равно! Расскажу вам, что со мною случилось, как сюда
ехал... На маленькой станции неожиданно двинулся наш поезд, я прицепился на
ходу к первому попавшемуся вагону, вишу на руках и только одним носком
опираюсь на подножку. На ступеньках и площадке солдаты, мужики. Никто не
двинулся. Ледяной ветер бьет навстречу вдоль вагонов, стынут руки, нога
немеет. А наверху - равнодушные лица, глаза смотрят на тебя и как будто не
видят, шелуха семечек летит в лицо. "Товарищи, - говорю, - сдвиньтесь хоть
немножко, дайте хоть другой ногой на подножку стать. Я только до первой
остановки, там в свой вагон перейду"... Молчат, лущат семечки. Кажется,
начни кто на их глазах живого потрошить человека, они так же будут
равнодушно глядеть и шелуху выплевывать на ветер... И проскочила у меня
мысль: вот для кого я всю жизнь мыкался по тюрьмам и ссылкам, вот для кого
терпел измывательства становых и околоточных... Вышел, наконец, какой-то
человек из вагона, крикнул: "Не видите, что ли, человек замерзает на ветру,
сейчас сорвется? Сукины вы дети, подвиньтесь, дайте место!" И чуть-чуть
только пришлось двинуться, - один коленкой шевельнул, другой плечом
повернулся, - и так оказалось легко взойти на площадку! А правду скажу: еще
бы минута, - и в самом деле сорвался бы, и уж самому хотелось пустить руки и
полететь под колеса... К черту жизнь, когда такое может делаться! О, друзья
мои! Друга мои милые! Год уж прошел, а все горит у меня эта рана!
Он опустил лохматую голову на локоть; плечи, дергаясь, поднимались и
опускались.
Белозеров молча сел к роялю, взял несколько аккордов и запел:

О, Волга-мать, река моя родная!
Течешь ты в Каспий, горюшка не зная.

Иван Ильич изумленно поднял голову.
- Что это? Это наша старая волжская песня, студенческая... Откуда вы ее
знаете? Вы разве с Волги сами?
- С Волги. Не мешайте, - строго сказал Белозеров.

О, Волга-мать, река моя родная!
Течешь ты в Каспий, горюшка не зная,
А за волной, волной твоей свободной,
Несется стон, великий стон народный...

Речные просторы чувствовались в голосе, и молодая печаль, и молодая,
жаркая ненависть, какою горят только сердца, сжечь себя готовые в жертвенном
подвиге. Иван Ильич жадно слушал с полуоткрытым, как у ребенка, ртом.


Страниц: Страница 3 из 19 << < 1 2 3 4 5 6 7 > >>

Скачать Вересаев В.В. – В тупике (.doc)


Просмотров: 13109 | Печать
Самое популярное
Delphi-Help - уроки Delphi, компоненты Delphi, книги Delphi, исходники Delphi, процедуры и функции Delphi и Pascal

  • Рейтинг@Mail.ru